— Розанна Яковлевна, — позвал он жалобно, — одну минуточку.
— Вы? Каким образом? Разве вы были в театре? Мы что-то вас не видели. Что же там не подошли? Была такая толкотня, может быть, вы нас не заметили?
Она закидывала его вопросами с намерением, чтобы он ответил на них утвердительно: «Да, был в театре, да, не заметил в толпе». А вместо этого Рудаков хмуро и по-хозяйски произнес:
— Пропустим Ивана Михайловича и Клавдию Ивановну вперед, как детей, а мне надо вам кое-что изложить.
— Ну, что же делать? — голос у нее был встревоженный. — Иван Михайлович, пройдите с Клавой, у Виталия Никитича, видите, нашлись и для меня секреты. Что вы думаете о себе? — не дав ему сказать слова, набросилась Розанна, — не могли подойти в театре, а то ночью ловите, как мальчишка. Клашка напишет мужу, в письме изобразит такое!
— Но с тем же Мишиным вы не боитесь оставаться одни и едва ли теряете время.
— Во-первых, кто вам натрепал, что мы остаемся и как проводим время? Во-вторых, Мишин появился на ее глазах и ей нравится, а к вам она прямо неравнодушна в дурную сторону. Должно быть, ревнует за своего брата и вообразила что-нибудь серьезное.
— А разве не так, не серьезно? — Рудаков схватил ее за руку, рука была влажна, тяжела, безответна. — Разве я сейчас не показываю вам и всем, как вы мне дороги, как меня в тиски зажимает любовь к вам. Я борюсь с ней и вот сегодня не мог сладить.
И выложив это, он обнаружил в себе холодное огромное неотвратимое, как болезнь, убеждение, что надо немедленно, круто и навсегда прервать связь с ней, свидания, разговоры, унизительную опаску и восторг.
— Через три дня я уезжаю, Розанна. Я хочу эти дни провести с вами. Так законно… Я люблю вас.
— Поздно, опоздали, надо было раньше грозить отъездом, — хитро и грустно ответила Розанна. — Не бывает полного счастья. Да ведь и все это, что вы сейчас говорите про любовь, про тиски, так неожиданно, что я могла и не думать.
— А вот и выросло из заурядного курортного романа.
— Клавочка! — вдруг крикнула она. — Ты знаешь, какая новость? Виталий Никитич через три дня уезжает.
«Она не хочет со мной говорить», — горестно решил он.
— Как это случилось, почему, бесценный Виталий Никитич? — спрашивал Мишин и все заглядывал в лицо. — Вы же собирались пробыть полтора месяца, а кажется, и месяца не доживаете. Это все экспромты. Для нас невознаградимая потеря ваш отъезд! Мы устроим проводы, правда, очаровательная Клавдия Ивановна? Виталию-то Никитичу!
— Я с удовольствием выпью на своих проводах, — сказал Рудаков. — Надо очистить кровь, что-то застоялась.
— Хорошо хватить коньяку, — заметил Мишин. — Про коньяк сказано, что он трезвит и сушит. Глубочайшая мысль.
— А разве Виталию Никитичу нужно отрезвительное? — спросила Клавдия Ивановна. — А верно, им даже и ночью не сидится дома.
Дальше шли некоторое время молча, даже не соединяясь. Рудаков понимал, — скажи он слово, и неловкость пройдет, и боялся: вздумай он это сделать, из горла вылетит только сиплый звук.
— Вот мы и пришли, — объявила Розанна. — И дождь перестал.
Захолустная станичная улица. Белые домики, черные заборы, черные крыши, черные окна. Огромные, вылитые из черного блеска, тополя и липы. Рудаков знал, что он на всю жизнь поволок с собой эту черноту, сырость, горячую тяжелую руку, поданную на прощанье, станичную полночь.
Мужчины возвращались молча. Рудаков терзался ощущением, словно его возили голого по городу, всем показали и теперь отпустили без последствий, но от гордого, веселого, беззаботного существа осталось очень немного.
— Заработались вы очень не вовремя, — сказал ему на прощанье Мишин, — делу время, а потехе час. А вы час-то и пропускаете.
«Торжествуй, торжествуй». Рудаков поднялся к себе в комнату, в ней пахло перекипевшей дневной жарой, и от этого запаха хотелось чихнуть, да так, чтобы мозг со всей дрянью в нем вылетел через ноздри. Он зажег свет, под дверью валялась записка, раскрыл. Малограмотным почерком было изображено:
«Вот вы все зеваете, а с вашей живут. Я сама видела в окно вчера вечером, как она с Мишиным целовалась, и даже еще больше, чего я постыжусь написать. У нас во дворе все это знают и про это смеются. А мне за вас обидно. Вы на меня за записку тоже не обижайтесь, я не могла сказать вам давеча, вы заругались».
Нет, не анонимное письмо, просто без подписи. Рудаков перечел листок раза два, чиркнул спичку и зажег его с уголка. Но когда бумага занялась, он скомкал ее и спас и сильно обжег ладонь и указательный палец на левой руке. Стало, пожалуй, легче. Записке он поверил. «Ехать, ехать бесповоротно. Тут затопчут». Ему хотелось, чтобы кто-нибудь про него подумал, что в его опозоренное тело вселили жгучую боль, или что-нибудь в таком же роде, мальчишески сердцещипательное и совершенно верное. Подушка, мокрая от слез, комок в горле и так далее.
На другой день впопыхах зашел Мишин.
— Дамам пришло великолепное решение, устроить к вам набег на сегодня, после вечерней трапезы, — он задыхался от витиеватости. — Или, может быть, желаете с нами поужинать? Вместо диетных кабачков в кабачке — шашлычок, то се, пятое, десятое.
Рудаков отказался.
— Как угодно. Вам, вероятно, не очень нравится Клавдия Ивановна. Это я заключаю потому, что и она вас не обожает. Но, представьте, вчера все изменилось: антипатия на симпатию. Я с ней утром имел разговор. Она много смеялась и говорит, что в вас ошиблась, что вы человек пылкий и вчера была приятно поражена.
— Она не ошиблась, я человек пылкий, а поразилась зря. Не все такие жабы, как она. А вы там сильно закрепились.
— Уж как вам заблагорассудится понимать, только она сама настаивает именно у вас всем встретиться после ужина. Водку, должен сказать, она потребляет уверенно, хоть у нее печень и строжайше воспретили доктора, тем более при грязях.
— Ну, водка будет. При печени я угощу ее с особым удовольствием, хоть денатуратом.
— Лишь бы повреднее, — Мишин захохотал. — Не примиритесь вы с ней?
— А мы и не ссорились. Вот видите, вы не понимаете, что жизнь может раздражать такими случайными, возмутительно случайными пересечениями. Жил-жил я, не тужил, слыхом, можно сказать, не слыхал о Клавдии Ивановне, а вышел печальный случай — и такая Клавдия стремится играть роль в твоей судьбе.
— Даете разыгрываться гордости, глубокоуважаемый Виталий Никитич.
С тем Мишин и отбыл. Весь день у Рудакова распределился так, что он вспомнил о гостях лишь вечером. Процедуры, запись на билет, на внеочередное посещение поликлиники, телеграммы, письмо к матери, да три раза бегал в столовую, да что-то очень крепко спал после обеда, — день пронесся как на курьерском. А вечером, как раз после ужина, время остановилось. Виталий Никитич купил водки, коньяку, три бутылки вина, икры, курицу, сыру, — денег осталось очень мало, и неизвестно, как удастся выехать, если не пришлют, но стол был заставлен. Букет гвоздик придал ему совершенно праздничный вид. Но едва он разложил и расставил угощение, как стало казаться, что и цветы сейчас осыплются, и вина скиснут, и курица протухнет. Ждать — искусство, которое вообще не давалось Рудакову. Он садился за книгу и бросал, от газеты у него рябило в глазах, бежать — давил воротничок, ходить из угла в угол — кружилась голова. Он выпил водки после длительного перерыва — с приятностью. «Сами напросились, и не придут», — бормотал он и начинал ненавидеть гостей. И неожиданно вспомнил, что на севере теперь ночи длинные, ходить ему с завода далеко, он засиживается в лаборатории, а осенью в связи с новыми замыслами он еще дольше будет засиживаться, — надо прочистить браунинг. Пришла эта мысль, — и время тронулось. Посмеиваясь, вспоминал, как доставал разрешение в прошлом году, как домогался купить и как совершенно случайно достал большой черный пистолет и как он в кармане мешал при ходьбе. Виталий Никитич аккуратно разобрал пистолет, протер носовым платком части, жалея его, — прачки дороги. И как всегда в таких случаях, мелькали разные своевременные мыслишки, все вокруг игры с смертью. В небольших, с таракана, патронах содержалась бесконечная тоска, страх, удар, чернота, успокоение. Он протер и патроны, хоть вовсе не было в этом никакой нужды. Надо было только протянуть занятие. Ему не хотелось оставаться наедине со столь хорошо приведенным в порядок оружием. Вещь начинала жить заимствованным от хозяина потоком темных желаний, как и теплом его рук, и могла грозить неясно, бесформенно, бездушно, но грозить. Она могла, например, подняться в руке на уровень виска. «Фу черт! — сказал, не на шутку боясь себя, Рудаков. — Нет, уезжать, уезжать. Вот так поправил нервы!»
И тогда послышались голоса и шаги в коридоре. Рудаков облегченно подбежал к двери, открыл ее настежь. Гости выпили в ресторане и явились, тесно спаянные удовольствием, трое, как один. Они еще продолжали шутку над романом, якобы завязавшимся у Клавдии Ивановны с кривым буфетчиком-армянином у стойки, который как-то особенно ловко откупоривал бутылки и разливал по стопкам.