И тогда послышались голоса и шаги в коридоре. Рудаков облегченно подбежал к двери, открыл ее настежь. Гости выпили в ресторане и явились, тесно спаянные удовольствием, трое, как один. Они еще продолжали шутку над романом, якобы завязавшимся у Клавдии Ивановны с кривым буфетчиком-армянином у стойки, который как-то особенно ловко откупоривал бутылки и разливал по стопкам.
— И он мне подмигнул левым, на котором бельмо! — взвизгивала Клавдия Ивановна, усаживаясь.
Мишин пробрался на диван, неудобно задвинутый за стол. На этом столе под платком и лежал браунинг. Мишин поднял платок и удивился.
— Протирали. Странное, я бы сказал, случайное занятие. Розанночка, ко мне поближе, — он положил оружие обратно. — Отказываетесь? Жаль. Но я наверстаю. А драгоценная Клавдия Ивановна нацеливается поближе к водке? Правильная диспозиция.
Рудаков собирал патроны, вкладывал обойму, заторопился.
— Извините, это в самом деле глупо, заниматься пушкой. Иван Михайлович, куда вы сели, пробирайтесь к тому столу. Угощайте дам, я не умею! — все это произносили чужие губы. Рудаков не узнавал ни своего голоса, ни слов, ни интонаций, и никто не обратил на них никакого внимания. — Я сейчас приступлю к хозяйственным обязанностям и почту своим долгом накачать Клавдию Ивановну до такого градуса, что она со мной выпьет на брудершафт.
— Уберите револьвер! — вдруг крикнула Розанна. — Терпеть не могу эти штуки. Знала бы, не пришла.
И тут произошла случайность, из тех, за которыми всегда остается привкус проступка и в которых совесть участников и свидетелей, не раз возвращаясь к ним, находит смутные черты не то чтобы преднамеренности, но странного стечения почти неуловимых подробностей, которыми можно истолковать случай как нечто обусловленное. Браунинг выстрелил. Раздался короткий, резкий, превративший комнату в коробку, удар. Мишин побелел и откинулся к стене. Рядом с его головой, на сером поле штукатурки образовалась черная трещина, пуля прошла, едва не коснувшись волос. Рудаков обрел себя уже бросившимся к Мишину. Он обнимал его, целовал рыхлую колючую щеку, в губы, в глаза и твердил:
— Живы, живы, милый… а я-то… живы.
Розанна от волнения заплакала. Она сидела в уголку и тихо, как в детстве, попискивала, закрыв лицо руками, и ее большие руки стали мокрыми до локтей. И только Клавдия Ивановна не растерялась. Она подбежала к Мишину, осмотрела его голову — цела, взглянула на стену — повреждена, прислушалась, не идут ли, оттолкнула Рудакова от Мишина.
— Ну будет, будет истерику разводить.
А через минуту предложила всем выпить за чудесное избавление.
— Вот жизнь человеческая, какой случай может быть. А здорово все вышло. Никто и не слыхал. Ну, думаю, сейчас подымется хай на всю гостиницу. Завидная у вас комната, Виталий Никитич.
Мишин дрожащими руками держал стакан и восклицал:
— Выпьем и за уважаемую комнату. Выпьем!
Он заявлял, что понимает, что все произошло нечаянно, что не может иметь зла против друзей, что приятно отделаться легким волнением, что все вообще прекрасно, и с этими, словами целовал заплаканную Розанну. Рудаков очень напился, сидел рядом с Клавдией Ивановной и повторял после каждого глотка:
— Мне самому надо было бы умереть и родиться заново. Родиться заново. Главное, родиться заново.
VII
Френкель и Рудаков шли по Красной площади. Френкель, высокий, длинноногий, длиннорукий, длинноносый молодой человек, в коротком пальто, в коротких брюках, в крохотной кепке, оживленно разговаривал и махал руками. Он восхищался всем, — и тем, что приехал в Москву, и тем, что видит Виталия Никитича, и тем, что столица красива и день хорош, и тем, что осень золотая как на репродукциях Левитана и совсем не похоже на октябрь. Площадь была огромна, как будто ее прорезал, углубил, сравнял древний ледник. Кремль, Василий Блаженный, Мавзолей представали как явления природы вроде коралловых образований, полированных вечностью. Мостовая вдали, на скате к Москва-реке, блестела, как тюлений бок. Оба, и Френкель, и Рудаков, занятые деловым разговором, не могли бы объяснить, почему площадь имела для них вид не то живого существа, не то явления ледниковой эры, а не пространства, обставленного стенами и красивыми зданиями. Они как будто все это впервые видели. Было удивительно, что прохожие не останавливаются и не поздравляют друг друга с какой-то новинкой. Тонкие, медные, похожие на гигантские восклицательные знаки удары часов упали со Спасской башни.
— Без четверти час, — сказал Френкель восторженно. — Я получил от вас письмо и себе не верил. Вам дали в институте целую лабораторию с первого слова. Это неслыханно! Как вас оценили! И действительно вы можете подбирать сотрудников?
— Да разумеется, не иначе. И речи быть не может… Как же без подбора, это же лаборатория, а не ларек! — отвечал в который раз Рудаков, и ему не надоедало повторять это. — Представьте, мое заявление с курорта возымело действие. Я послал его на авось, написал, что вот тем-то занимаюсь, то-то замышляю, еду на завод, заезжаю сюда, а директор института говорит: «Мы послали вам телеграмму». Невидимые пружины, — да у меня их нету.
— Просто вы себя недооценивали. Слухи о вашей работе дошли до института силикатов, теперь Фридрих рвет и мечет, что вас отпустил, оказалось, что небьющееся ультрафиолетовое стекло ему нужно дозарезу.
— Вот самодур, — сказал Рудаков. Подумал и добавил: —Вы знаете, со мной что-то произошло. Я твердо все понимаю. Сказал: самодур — и знаю, почему самодур. Важно найти себя, свое место. Почувствовать, что ты окружен огромным трудовым напряжением, что ты нужен, что от тебя ждут многого. Ах, как это важно!
— А как идет работа?
— Да неплохо, удается. Средств сколько угодно, все идут навстречу. У нас ведь бывает так: широко, с размахом, только осваивай.
Они подходили к Ильинке. Из каких-то зеркальных дверей здания Верхних торговых рядов вышла рослая полная женщина в коричневом кожаном пальто, и через несколько шагов Рудаков узнал Розанну.
— Розанна Яковлевна! — закричал Френкель и бросился за ней.
Рудаков пошел медленно, удивленно прислушиваясь, как тяжело толчется сердце. «Не прошло», — подумал он.
— Виталий Никитич, — кричал Френкель, — идите, я вас познакомлю с интересной женщиной.
— Да мы знакомы.
— И очень хорошо, — добавила Розанна и подала тяжелую, крупную руку в тесной горячей перчатке.
— Розанна Яковлевна — жена Мишина. Помните, Иван Михайлович? — сообщал Френкель, сияя большими черными страдальчески-веселыми глазами. — Мы приехали вместе из Ярославля.
Рудаков еле волочил ноги. Горячие, как пар из котла, струи обдавали его, — это росло телесное ощущение радости, что он живет, свободный, молодой, веселый, работоспособный на этой трудной, полной борьбы, шума, забот планете, и мимо него, как туча, прошел случай неудачной любви к неподходящей, к не его женщине, и он сказал:
— Вы мне рассказываете, Рувим Аронович, а я молодых сам знакомил. Очень рад за вас обоих, Розанна Яковлевна, у меня легкая рука.
— Как вы вспоминаете лето? — с намеком спросила Розанна.
— Очень личное было оно, какое-то замкнутое. Слишком личное. Я задыхался. А сейчас я на вольном воздухе. Наслаждаюсь тем, что дурею по вечерам от работы. Засыпаю, как убитый, вскакиваю утром, несусь в институт, и во мне что-то разматывается, какие-то совершенно неизвестные мне силы. И они поддерживают меня пятнадцать, шестнадцать часов в сутки, пока я работаю. И оказывается, пока больше ничего не надо.
Рудаков заметил, она не слушала. Она совсем оторвалась от них, подняла голову и широко зевнула, открыв солнцу розовый, полный белых зубов и влажного блеска рот.
— Не спала всю ночь. Уста-ала! Как мне пройти на Пятницкую?
Рудаков объяснил. Расстались. Мужчины постояли несколько мгновений, смотря женщине вслед.
— Молодец Мишин, — сказал Рудаков. — Правильно выбрал. Они согласны жить туповато, и их правильно потянуло друг к другу.
— Почему вы думаете «туповато»? — спросил Френкель. — А что там было с ними, они намекали, что чуть не произошло несчастье. А теперь мне странно, — вы хорошо знакомы, а они ни разу не называли вашего имени.
— Произошла чистая случайность, — убежденно ответил Рудаков и рассказал о выстреле.
Во время рассказа они еще раз прошлись к Никольской. Френкель ужасался. Он не понимал таких страстей и жаждал их.
— И это вы называете: туповато? — сказал Френкель.
Рудаков не сразу ответил. Подумал что-то о своем высокомерии и сказал:
— Я неблагодарен к ней. Она дала мне огромный опыт. Я ведь, что скрывать, был по уши влюблен в нее. А в том состоянии пришибленности, в котором я был из-за неудач, нуждался, чтобы меня встряхнули. Она и встряхнула меня, как колбу. А дальше реакция пошла сама. И за это надо благодарить уже жизнь — вот все это, — он широко показал на площадь, на улицу, на прохожих.