— Вы что ж, — говорю, — команды не слыхали? Кому было сказано отчаливать?
— Не знаю, — говорит, — кому. Здесь командир — я. Когда придет время — отчалим.
Повернулся и на капитанский мостик пошел. И немного погодя оттуда кричит:
— Отдать концы!
Пароход загудел, запыхтел и отвалил от пристани.
Не прошло и десяти минут — вдруг: стоп!
Что такое? На самой середине реки остановка.
Бегу на капитанский мостик.
— Что еще такое? — говорю. — В чем дело?
— Не знаю, — говорит капитан. — По-видимому, что-то с машиной.
Я говорю:
— Как с машиной? Вы же мне говорили, что у вас корабль в полном порядке.
— Да. Говорил. В чем дело — не понимаю.
— Ах, не понимаешь?
Рассердился я. Задрожал весь.
— Если, — говорю, — через две минуты машина не будет исправлена — на месте застрелю…
Он даже не посмотрел на меня.
— Ваше дело — стрелять, мое — командовать пароходом.
Хотел я ему тут еще чего-нибудь покрепче сказать, — вдруг слышу:
— Правильно, капитан!
Вижу — выходит из каюты на палубу товарищ Киров.
— Тихо, — говорит, — братцы, тихо. Не надо шуметь. В чем дело? Почему остановка?
— А потому, — я говорю, — товарищ Киров, остановка, что пароходом командует изменник и предатель. Он что-то нарочно сделал с машиной. Посмотрите, довез нас до середины реки и застрял. Застрелить его, — говорю, — как собаку, и все тут.
Киров говорит:
— Погоди, дорогой. Не будем шуметь. Надо сначала посмотреть машину.
Подумал, скинул свое пальтишко, засучил рукава — и вижу, сам лезет в машинное отделение. Слышу, там возится, кряхтит, ощупывает чего-то, осматривает. Потом вылезает и говорит:
— Нет, машина в полном порядке.
— Вот видите, — я говорю. — Значит, он нарочно не хочет везти нас в Астрахань. Чего, — говорю, — с ним тут разговоры разговаривать. По глазам же видно — предатель.
И я выхватил наган и хотел уж и в самом деле убить этого человека.
Но Киров опять мне говорит:
— Не спеши, товарищ!
Подумал немножко, бровь почесал, подышал зачем-то — будто температуру воздуха смерил, — потом, вижу, идет к водяному ящику, где у них на пароходе запасы воды хранятся, и поднимает крышку.
— Ага, — говорит. — Так и есть. А ну-ка, дайте мне какой-нибудь ломик или топор.
Я подошел, заглянул в ящик. А ящик этот — весь, до самых краев, льдом забит.
— Вот видишь, какое дело, — говорит Киров. — Виноват мороз, а не капитан. Вода застыла, и машинам дышать нечем.
Он взял ломик и стал этим ломиком ковырять лед.
Через минуту пошла вода. Застучали машины. Пароход тронулся.
Мне, конечно, было неудобно и перед Кировым и перед капитаном. Я ушел на корму и долго там стоял и смотрел, как маленький наш пароходик ломает молодой волжский лед.
Вдруг слышу — подходит сзади Киров. Постоял, помолчал, руку мне на плечо положил. И говорит:
— Нельзя, дружок, быть таким горячим. Особенно на морозе.
Потом нагнулся и — в самое ухо мне.
— Ты знаешь, — говорит, — что такое человеческая-то жизнь?
Я вспомнил, как он давеча на батарее у нас сказал, и говорю:
— Жизнь, если не ошибаюсь, товарищ Киров, — копейка?..
Он засмеялся, головой тряхнул и говорит:
— Э, брат, нет! Это еще поторговаться надо. Задешево-то ее никогда отдавать не стоит, а особенно если эта жизнь — чужая!..
2. Рассказ путиловца
Тогда мы как раз налаживали производство первых советских тракторов. И почти ежедневно к нам на завод приезжал товарищ Киров. Иногда даже ночью приедет. Никому не скажет, не предупредит и — здравствуйте, как поживаете?
Вот один раз так же, в ночную смену, он приехал, собрал мастеров, инженеров, начальников цехов — пошли в тракторную мастерскую.
Остановились, помню, у фрезерного станка. Разговариваем. А разговаривать трудно. В мастерской шум, грохот, машины стучат, рабочие своего Мироныча приветствуют…
Вдруг, я вижу, Киров замолчал, нахмурился, ухо у него как-то насторожилось.
Думаю — что такое? К чему это он там может прислушиваться?
Народ вокруг шумит, ему говорят что-то, а он стоит, брови сдвинул и все время куда-то в сторону, под машину поглядывает.
Я ему кричу:
— Что с вами, Сергей Миронович?! В чем дело?
Он головой помотал, поморщился и говорит:
— Пищит.
— Кто пищит?
— Машина пищит.
Тут, конечно, все замолчали. Стали слушать. И никто, вы представьте, ничего не слышит. Никакого писка. Только один старый рабочий, тот, который на фрезерном станке работал, послушал и говорит:
— Да, действительно… Пожалуй, шарошка маленечко поскрипывает.
Киров говорит:
— Зуб сработался.
— Да нет, — говорит рабочий, — не может быть, чтоб сработался.
— А я тебе говорю — сработался. Миллиметров на пять, на шесть. А ну, посмотри!
Посмотрели и — что ж вы думаете: действительно, зуб у этой шарошки сточился. Кронциркуль принесли, смерили — пять миллиметров точно.
Этот старик фрезеровщик до того удивился, что даже на табуретку сел. Потом говорит:
— Как же это вы, простите, Сергей Миронович, догадались?
— Как догадался? — говорит Киров. — А я, между прочим, не в институте для благородных девиц воспитывался. Я, дорогой папаша, еще в ремесленном училище с фрезером дело имел. У меня до сих пор на руках смазка не отмывается.
1941
Полковник Мережанов, командир гвардейской дивизии, кавалер орденов Отечественной войны, Кутузова и Александра Невского, а с недавних пор еще и Герой Советского Союза, в боях под Сандомиром был тяжело ранен и лежал на излечении в Н-ском тыловом госпитале. Я приехал туда, чтобы писать о нем книгу. Полковник уж выздоравливал, ему разрешено было ходить, и он много и с удовольствием ходил, опираясь на суковатую палку, собирал ягоды и грибы, удил рыбу и даже пробовал играть на бильярде. Со мной он был очень вежлив и предупредителен, но боюсь, что особенной радости мой приезд ему не доставил. Как и все по-настоящему сильные и мужественные люди, Мережанов был скромен и неразговорчив; пуще смерти не любил он рассказывать о себе, а я с утра до ночи заставлял его говорить и говорить именно о себе, о своих подвигах и переживаниях.
Пока он ловил в реке Шар-Йорка окуньков и ершей, я выуживал из него подробности его боевой биографии. Он в лес по грибы — и я за ним. Он сядет отдохнуть в гамаке или в качалке — и я пристраиваюсь рядом.
В конце концов мне удалось собрать очень много материала, и мне казалось, что вся жизнь Мережанова — от детских лет до той минуты, когда он прочел в «Известиях» указ о присвоении ему звания Героя, — уже действительно собрана и лежит у меня в портфеле, в четырех потрепанных и мелко исписанных записных книжках.
Только один факт в его биографии оставался для меня загадочным. У Мережанова было очень хорошее, умное кареглазое русское лицо. Это лицо я бы не побоялся, пожалуй, назвать и красивым, если бы не безобразил его глубокий рубцеватый шрам, след пулевого ранения, тянувшийся через всю левую щеку, от уха до краешка верхней губы. Я знал, что Мережанов был одиннадцать раз ранен, но о том, что он был ранен в лицо, он никогда мне не рассказывал, и в истории его болезни, с которой я познакомился в кабинете начальника госпиталя, я тоже не нашел никакого упоминания о таком ранении.
Однажды вечером, когда мы сидели с Мережановым в саду — он в гамаке, а я возле него на пенечке, — я как бы невзначай, между делом, задал ему вопрос:
— Скажите, полковник, я давно хотел спросить: откуда у вас эта царапина на щеке?
— Где? Какая? — спросил он, потрогав щеку, и вдруг нащупал рубец, понял, о чем я спрашиваю, помрачнел и как-то слишком поспешно и даже сердито, не глядя на меня, пробормотал:
— Пустяки… Никакого отношения к вашей теме не имеет. Дело далекого прошлого…
И, опершись на палку, он выбрался из гамака и сказал:
— Идемте спать. Уже поздно.
Больше я не решался его расспрашивать. Бывает же у всякого такое, о чем неприятно и не хочется говорить. «Ничего не поделаешь», — решил я. Тем более, что через несколько дней я должен был уезжать. И ведь надо же было так случиться, что именно в этот день, буквально за две минуты до отъезда, мне посчастливилось узнать тайну этого мережановского шрама.
* * *
Вместе со мной уезжали из госпиталя два молодых офицера, фронтовики Брем и Костомаров. Еще с вечера мы попрощались с товарищами и врачами, а утром чуть свет поднялись, уложили вещи и вышли на шоссе, поджидая машину, которая должна была доставить нас на пароходную пристань. Накинув на плечи серую больничную курточку, вышел нас проводить и полковник Мережанов.