XIII
Но вместо обстоятельного рассказа, приготовленного Сошниковыми, они смогли только (в обстановке недоброжелательства, в каком непроизвольно будто бы оказались) путано изложить дело, обвинив всех и представив ягнятами себя, во что поверить было невозможно, и Лукин, как и должно ему, ответил лишь, что постарается разобраться во всем. Но Сошниковых, особенно Сошникова-старшего, который, как бы не доверяя сыну, весь разговор брал на себя, не устраивало это. Дело их, тянувшееся третий месяц, нуждалось не в разбирательстве, как они считали, а в применении закона и власти, и на этом-то и настаивал Сошников-старший.
Он сидел перед Лукиным, побагровевший от недовольства, что опять все откладывалось; для него это было равнозначно отказу.
— Это обман, — говорил он, глядя на Лукина отчужденно-прищуренными глазами, оборачиваясь за поддержкой на сына и опять глядя на Лукина. — Сколько же можно мордовать людей?
— Разберемся, я же говорю, разберемся, — в который раз ответил ему Лукин.
— Разберемся, разберемся... Да можно ли так с народом? — начал опять Сошников-старший с той строгостью, словно знал, что возразит ему Лукин (Лукин же хотел только сказать, что нельзя делать подобные обобщения и ссылаться на народ, когда речь идет о частном и конкретном случае). — Мы добросовестно выполнили все, что от нас требовалось, — между тем продолжал старший Сошников. — Горючее сэкономили? — Он повернулся на сына. — Сэкономили. Трактора, инвентарь, комбайны... да что говорить, работали, как дома, как на своем участке, ни с выходными, ни с праздниками не считались, а с нами как с какими-то, извините, жуликами. По какому закону? — наступательно продолжал он. — Мы ведь можем так, а можем и иначе, мест много, податься есть куда.
— Вы забыли, что вы в райкоме, — не выдержав, раздраженно заметил Лукин. — Если вы пришли предъявить райкому ультиматум, то...
— Мы хотим только, чтобы нам выплатили честно заработанное нами.
— Так дайте срок разобраться с вашим делом. Оставьте заявление, и я вам обещаю.
— Обещаниями мы сыты вот так, выше некуда. — И Сошников-старший жестом показал, как он был сыт обещаниями. Затем он передал Лукину сложенное вчетверо заявление, которое во время разговора держал в руках, и, бросив сыну: «Пошли!» — молча и не прощаясь направился к выходу. Но у двери остановился и, обернувшись, резко проговорил: — Пока нам не заплатят, палец о палец не ударим. Не то время, чтобы задарма работать. Пошли, — опять сказал он сыну, и Лукин только в растерянности смотрел, как за ними захлопнулась дверь.
Некоторое время Лукин продолжал сидеть, глядя на дверь, за которой скрылись Сошниковы, потом встал и принялся ходить по кабинету. «Нетерпение какое, а? Скажите, какое нетерпение, — повторял он, думая о Сошниковых. — Но и зачем было тянуть, почему не решить сразу: да так да, а нет так нет». Что относилось уже к финансистам, которые только казалось, что не решили вопроса, тогда как давно и определенным образом решили его.
Самым неприятным для Лукина было то, что он, как маятник (в этом вопросе с Сошниковыми), перекидывался то на одну, то на другую сторону и не находил середины, которая устроила бы всех и не обязывала бы никого ни к чему. То он как будто понимал Сошниковых, становился на их сторону, и тогда все резкости Сошникова-отца представлялись объяснимыми и простительными, то вдруг, как только вспоминал последние слова, сказанные им от порога будто с угрозой, что «палец о палец не ударим» и что «податься есть куда», все в нем поднималось против Сошниковых. Ему казалось, что они предъявляли ультиматум не ему, даже не райкому, а всей советской власти; точно такой же ультиматум, какой предъявляли молодой Советской республике крепкие, как они именовали себя, мужики, которые, желая повернуть историю в свое русло, грозились сгноить хлеб и не дать его республике. Лукин не знал, как на самом деле происходили те разговоры и что служило истинною причиною их; но по многочисленным литературным и иным источникам, по которым он (как, впрочем, и все мы) изучал историю, он вполне (и с долей преувеличения) представлял тех деревенских ходоков; и хотя между теми, о которых он подумал, и Сошниковыми не было внешнего сходства — эти выглядели городскими интеллигентами по сравнению с теми, — но по духу, он чувствовал, что-то будто объединяло их. «Да, суть одна», — думал он, повторяя ту же ошибку, что и Сошниковы, которых он только что упрекал за неверное употребление слова «народ». Но то, что непозволительно было Сошниковым, Лукин не замечал за собой и все более как бы смещался в область общих вопросов.
Может быть, если бы не зеленолужский эксперимент, и не идея, которую (в связи именно с экспериментом) вынашивал Лукин и затем изложил в записке, и не причастность Сошниковых к этому эксперименту, то есть к сути идеи — о посемейном, вернее, семейнозвеньевом закреплении земли; если бы не обращение к истории вопроса и не исследование, которое Лукин провел, составляя записку, разговор с Сошниковыми не произвел бы на него такого впечатления и не было бы ни этих мыслей о духе собственничества, еще не изжитом будто бы в народе, ни параллелей между прошлым, по источникам дошедшим до нас, и настоящим, в котором еще надо иметь терпение разобраться; случай с Сошниковыми остался бы лишь тем обычным, рядовым случаем, о котором можно помнить, а можно и не помнить. Но Лукину казалось, что будто вся имевшая государственное значение работа его ставилась теперь под сомнение, и в то время как он продолжал ходить по кабинету, в то время как под ногами его продолжал поскрипывать новый, недавно выложенный паркет, одна мысль занимала его: как отделить Сошниковых от сути вопроса, то есть от всего того, что из-за них, если дело дойдет до обкома, будет загублено на корню. Он не видел, как сделать это, и мысленно упрекал Парфена, который не сумел подобрать для такого дела других, лучших людей, или начинал думать о финансистах, с которыми предстояло говорить ему и которые, он знал, если упрутся во что, то их трудно сдвинуть («Как будто нельзя найти компромисс», — полагал он), или опять возвращался к записке, отвезенной им в обком. «Да, да, толкуем о продовольственной проблеме страны и средствах решения ее, — говорил он, что было теперь излюбленным выражением его, — только не о том одном несомненном средстве, которое, наверное, изменило бы все». И в воображении его ясно, как на бумаге, возникала вся выстроенная им — не столько по результатам эксперимента, сколько по теоретическим изысканиям — схема тех производственных отношений, в которых нуждалась теперь деревня. Положение о взаимосвязывающих и взаимоисключающих силах — плюс, минус, положительный, отрицательный заряды, как в природе, — положение это еще более теперь представлялось обоснованным ему, и поведение Сошниковых, главное, их прилежание на закрепленном поле, чего исключить было нельзя, только сильнее подтверждали Лукину наличие той второй силы, называемой «интересом в обработке земли», то есть тех нравственных пружин, которые по недоразумению были в свое время выброшены из общего механизма труда и жизни и которым Лукин, как это казалось ему, нашел верную и приемлемую замену. «Как они за свое, а? — думал он, оборачиваясь на дверь, будто Сошниковы были еще здесь. — Эту их энергию да на общие бы цели».
Но когда после этого хождения по кабинету и телефонного звонка из обкома (хотя и не по записке, но все же — из обкома) Лукин сел за стол, чтобы заняться делами, дожидавшимися его, под руку ему опять попалось письмо Галины, и он почувствовал, что еще тяжелее, чем государственный, беспокоил его вопрос личный, его отношения с бывшей женой (и с семьей, которую не хотелось обманывать).
«Как раз теперь, именно теперь», — неприятно подумал он, отложив письмо и продолжая коситься на него.
Для Лукина лучше было бы, как он думал, не появляться на суде и не встречаться с Галиной. Но ему предстояла поездка в Москву, и он невольно, словно это диктовалось обстоятельствами, стал приурочивать ее к середине декабря, то есть как раз к тому времени, на которое был назначен, как сообщила Галина, суд над Арсением.
Всю эту осень Николай Николаевич Кошелев занимался необычным для себя благотворительным, как он называл его, делом — помогал Ольге Дорогомилиной обживаться в Москве. Сумевшая, когда понадобилось, так подойти к нему, что он не мог ни в чем отказать (разумеется, как родственнице, жене брата), она с помощью его связей обменяла полученную ею и мужем квартиру на бо́льшую и в центре и затем принялась (через него же) доставать мебель и другие необходимые для устройства квартиры дефицитные вещи. Возле подъезда ее дома по утрам часто можно было видеть теперь бежевый «Москвич» Николая Николаевича. Со словами: «Ну, куда сегодня?» — он открывал ей дверцу машины и вез туда, куда она просила, тратя на нее служебное время. Но он не жалел, что тратил время; напротив, он делал это с охотой. Он обнаружил, во-первых, что помогать родственнице приятно и что занятие это приносит точно такое же удовлетворение, какое приносили хлопоты для себя. Во-вторых, он в действии увидел те свои связи, о которых прежде только догадывался, и ему приятно было перед родственницей выказывать эту свою значимость. И в-третьих, что было особенно важным, он словно открыл в Ольге совсем другую женщину, чем прежде со слов брата представлял. «Деловая, энергичная», — думал он, удивляясь брату и упрекая его за его слепоту. Ольга была моложе Лоры и одевалась в согласии со своим вкусом, и Николай Николаевич, привыкший к домашнему облику жены, увидел в Ольге то современное, что сейчас же привлекло его. «Нет, нет, ты просто ее не знаешь», — убежденно говорил он теперь брату, когда случалось им остаться вдвоем. Семен, довольный такою оценкой, улыбался; улыбался и Николай Николаевич, находивший в этом покровительстве над женой брата новый для себя смысл жизни; и только Лора (по своей устоявшейся домашности) не хотела понимать его и не разделяла его восторгов.