— Ну, а сами почему не отдыхаете?
— Спокойствия нет. Я ведь в штурме по своей специальности первый раз буду. Раньше все из засады бил, с ассистентом.
— С каким ассистентом?
— С учеником. Он наблюдение вел. А я в это время глазами отдыхал. Раньше я один работал, так глаза к концу вахты уставали, хоть и морковку ел. В ней, в морковке, витамин для глаз полезный есть. На себе испытал.
— Вы снайпер?
— Именно. Боец с высшим стрелковым образованием. Другие думают так: прицелился, надавил на спусковой крючок — и готов фашист. Нет, тут культурный подход требуется. Извините, вы на восемьсот метров фашиста снять можете? Науку для этого представляете себе? Так я вам скажу. Первое — сумей определить, что он от тебя на восемьсот метров находится, а не на шестьсот или семьсот пятьдесят. Для этого отточенный глазомер требуется. По углам дальность вычислить — геометрия нужна.
Пуля, когда летит, вращается слева направо и дает отклонение вправо. На шестьсот метров она на двенадцать сантиметров уклоняется, на восемьсот — уже на двадцать девять. Зная эту цифру, и держи, значит в соответствии мушку. А если сильный боковой ветер, тут как? Выноси точку прицеливания на две фигуры. Но ведь разные обстоятельства могут быть. И ветер, и фриц бежит — да еще в разные стороны… Тут такое сложение и вычитание — голова вспухнет. А времени тебе отпущено всего три секунды. Профессор и тот вспотеет.
Вы в дивизионной газете про меня читали? Как я со знаменитым немецким снайпером поединок вел? Там все описано. И как я кровью истекал, и как в туше конской сидел, и как ассистент одновременно со мной по немцу бил, чтоб на себя огонь привлечь. А главное не сказано: почему я фашиста свалил.
А свалил я потому, что культурнее его оказался, в секундной арифметике его превзошел, хоть он в Берлине особую школу кончил с отличием.
На Миусе я в засаде сидел. Через реку за фрицами охотился. И не охота эта была, а срам: за три дня ни одного не уложил. Позор! Уж я, знаете, и винтовку заново пристреливал, и моркови по полкилограмма кушал, и к капитану за консультацией обращался. Все напрасно — недолет. Ночью нагишом через реку с веревочкой плавал, чтоб удостовериться в расстоянии. Не помогло. Тогда я снайперу Чекулаеву письмо написал. И что вы думаете — телеграмма: «Через водную преграду нужно брать большой угол возвышения, так как холодный воздух и влажность снижают траекторию».
Вы мою винтовку видели? На прикладе серебряная дощечка. Личный дар оружейников. Глядите, что написано. Только счет сейчас уже не сто восемьдесят, а двести шестьдесят два. Пока переделывать не стану. Кто ее знает, какая она, последняя цифра, будет. А зря металл скоблить нечего…
Когда солнце успело подняться только до половины гор, опоясывающих Севастополь, наши бойцы ворвались в город.
С солдатами из штурмовой группы лейтенанта Лаптева я встретился у Графской пристани.
Бойцы толпились на берегу бухты. Я заметил, как один боец, подойдя к самой воде, вынул из гимнастерки тщательно сложенную бумажку, изорвал ее и бросил в воду.
Поймав мой взгляд, боец тихо сказал:
— Это я посмертную записку уничтожил. Теперь не требуется. А ведь на волоске был. Кондратюку спасибо.
— Гвардейский минометчик всегда прикроет.
— Я Михаилу Петровичу Кондратюку спасибо говорю, снайперу, который нас сопровождал, — поправил меня боец. — Полз я к доту с толом. А впереди меня траншеи с немецкими пулеметчиками. Пригнули головы и ведут огонь. Слепой огонь — мне не препятствие. Вот если кто из них голову вскинет да взглянет, тогда мне, конечно, конец. Ползу и о смерти думаю. И вот приподнялся один, автомат поднял, прямо в глаза взглянул, и вдруг — бац, и сел замертво. Вот, думаю, счастье мое. Дальше ползу. Еще один вскочил, но и у него из головы брызнуло. Смекнул, в чем дело, на четвереньки поднялся. Мне бы только тол до амбразуры добросить. А там, понятно, геройскую смерть принять надо: деваться некуда. Напружинился, глотнул воздух, бросил, лег и жду… Разворотило дот, меня камнем обсыпало, ушибло маленько. Но ничего, зато задание выполнил. Встал, огляделся по сторонам. Вокруг меня шесть фрицев накидано, а я живой. И стало мне вполне понятно, как Кондратюк меня своей меткой пулей сберег. Вернулся к ребятам, снова попросил тола. Лейтенант говорит: «Действуй. Мы тебя из ручного пулемета прикрывать будем». — «Не надо, — сказал я, — ручного пулемета. Пусть на меня товарищ Кондратюк внимание обращает. Он застрахует». Так я еще два дзота поломал. Потом Кондратюка другим подрывникам одалживали. Прямо ангел–хранитель, а не человек. Но мы его тоже без присмотра не оставляли. Автоматчик за ним следовал, как за генералом. И пулеметчикам наказ был: в случае чего — прикрыть.
Я вспомнил о своем ночном знакомом и, чтобы подтвердить догадку, попросил свести меня с Кондратюком.
— А он на горе остался, — сказал боец, улыбаясь. — Объяснял нам, что в горах воздух особенный, прозрачный. Говорят, когда через ущелье огонь ведешь, обман в расстоянии до точки прицеливания происходит. Он сейчас проверяет, как прицел устанавливал: правильно или нет.
— Вы же сказали, что он фашистов бил без промаха?
Это он сам знает. Но мнительный, не желает со своим талантом считаться. Ему цифры нужны. Наш товарищ Кондратюк ребят снайперскому делу учит. На все объяснение от него требуется. Вот он для умственного отчета и обследует.
Белый город, сложенный из инкерманского камня, амфитеатром замыкал зеленую сверкающую воду залива.
1944
В городе, где счастье и горе
Танк проломил каменную стену, вернее — обрушил ее, словно поленницу дров, и, дробя кирпич, вырвался на центральную улицу.
Черный, высекая из мостовой траками синее пламя, танк мчался по улице; когда из ворот дома выскочили два немца и, увидев танк, прижались к забору (бежать обратно было уже поздно), танк сделал еле уловимое отклонение вправо, и на заборе остались только толстые влажные царапины.
Крупнокалиберное зенитное орудие, укрытое за цоколем разбитого памятника, открыло по танку огонь. Тогда танк, тяжелый, как стальная глыба, вдруг проворно шмыгнул за ветхую ограду какого–то дома, промчался по огороду, отбрасывая комья земли, сломал еще какую–то каменную стену, и вдруг совсем неожиданно, разбивая края каменных ступеней, выскочил на зенитное орудие, опрокинул его и потом долго крутился на одном месте, пробивая темноту ночи пунктирами трассирующих очередей.
В эту ночь жители города Гродно, спрятавшись в подвалах и погребах, слышали топот танка повсюду. И так как этот топот возникал, казалось, почти одновременно на многих улицах, жители решили, что советские войска, чтоб освободить их от немцев, бросили на Гродно целых сто танков. И эту новость с восхищением и радостью они как–то ухитрялись передавать друг другу. Всю ночь в городе длился уличный бой. Из каменных зданий с замурованными окнами бойцы выбивали немцев так: сначала на руках выкатывали противотанковую пушку, и, стреляя из нее почти впритык к дому, пробивали в стене отверстие. К этим пробоинам подползали другие бойцы и бросали в пробоины тяжелые противотанковые гранаты. Одновременно с задних дворов по водосточным трубам или с крыш соседних домов проникали на чердак осажденного дома наши автоматчики. И, как повелось говорить нынче, «занимались окончательной уборкой». В тех случаях, когда осажденные фашисты пытались бежать, откуда–то вдруг выскакивали кавалерийские засады и бесшумно — бесшумно потому, что удар клинка бесшумен по сравнению с очередью из автомата, — разделывались с немцами.
Ночной уличный бой требует от воина неутомимой отваги, хладнокровного коварства, сообразительности и уменья действовать в одиночку.
Видно, всего этого хватало у наших солдат, потому что к рассвету город Гродно был очищен от немцев. И когда солнце встало над закопченными стенами старинной гродненской крепости и ярко заблестело в кучах битого стекла, рассыпанного на каменных плитах тротуаров, жители наконец осторожно вышли из своих подвалов и погребов на вольный воздух.
Стояла какая–то удивительно мирная утренняя тишина, и только горький, уже остывающий угар пожарищ напоминал о войне.
Слиянием горя и счастья отмечен каждый освобождаемый нами город.
Счастье — мертвые немцы, живые советские люди, уцелевшие здания, слово «товарищ», красное знамя, бьющееся розовым крылом на вершине башни; счастье — это ощущение того, что отныне никогда больше ожидание смерти, муки и ужас не будут омрачать существования человека.
Горе — это… черная рыхлая земля, на поверхности которой валяются разбитые очки, сломанные вставные челюсти, лохмотья одежды, оторванные пуговицы; на этой земле ничего не растет, она мертвая, потому что в ней не покоятся, а кое–как, вперемешку, лежат тысячи расстрелянных немцами советских людей. Горе — вот эти тлеющие дома и обугливающиеся в них трупы людей, которых немцы не выпускали из подожженных домов.