Едва она замолчала, как попросил слово Умара. Потом один за другим вставали и говорили Карпов, Сморчков, Зятьков, Силин. Вопреки намерению Батманова быстро закончить вечер, он затянулся. Строители словно ждали еще чего-то. Батманову и самому не хотелось расставаться с ними.
Кто-то вслух пожалел, что нет музыки, и она, как по заказу, появилась: Махов уже вынимал из футляра великолепный баян. Вокруг него потеснились, освободили ему место, и он, прижав ставшее строгим лицо к баяну, заиграл «Песню о родине». Таня звонко подхватила ее, красивым, сочным баритоном ей ладно подтянул Карпов, за ними грянул и весь барак. Когда спели первую песню, кто-то начал вторую, третью. Потом, еще потеснившись, расчистили круг для пляски.
В стороне, рядом с Колей Смирновым, сидел Генка Панков, с оживлением глядевший на все, что происходило вокруг него. Таня ему сказала, что отца сейчас нет на участке, он выехал на остров. Огорченный паренек вскоре повеселел, захваченный общим настроением. Василий Максимович, наблюдавший за Генкой издали, наконец решился подойти к комсомольцам и почувствовал, как сразу заныло у него сердце. Батманов сел между Колей и Генкой и молча обхватил их обоих за плечи. Немедленно же к ним подошла и Таня. Генка поглядел на их серьезные лица и встревожился.
— Геннадий... Ты уже не маленький, у тебя мужество взрослого человека, — заговорил Батманов среди шума, стараясь следить за тем, чтобы у него самого не дрогнул голос. — Ты должен стойко, как подобает комсомольцу, перенести тяжелое известие... Мы еще не знаем окончательно, но возможно... твой отец... погиб...
Батманов едва выдержал пристальный, напряженный взгляд Генки, у которого сузились глаза. Потом слезы хлынули из них, и паренек рванулся, хотел убежать. Батманов его не пустил. Генка согнулся, спрятав лицо в колени.
Таня, не справившись с собой, поспешно отошла от них. Коля Смирнов держал своего юного друга за руку.
— Старайся взять себя в руки, — продолжал увещевать Батманов. — Жаль отца... Утешить тебя нельзя. Но головы не теряй. Будешь учиться. У тебя хорошие товарищи, Коля, Таня, целая семья...
— Мы всегда будем с тобой, Гена, — сказал Коля. — Ты ведь мне как брат младший...
— Ты хозяин своей судьбы, и никто не будет тебе ничего навязывать. Но, если согласишься, я буду вторым отцом тебе, — Василий Максимович говорил, низко пригнувшись к Генке. — И у меня вот... сын погиб. Подними голову, голубчик, будь молодцом...
Батманов обнял Генку, приподнимая его, и паренек стал покорным Василию Максимовичу, вдруг приник к нему, жалобно всхлипывая.
Никто не заметил этой сцены, в бараке продолжался праздник строителей. Кто-то вытолкнул на середину Мусю Кучину. Подбоченившись, она задорно пошла по кругу, поводя черными лукавыми глазами. С поклоном задержалась возле Рогова, и он, семеня ногами, последовал за ней.
— Веселей давай, Махов! — крикнул Солнцев, спрыгнул в круг откуда-то сверху и под учащенный ритм музыки завел такую дробь, что все заулыбались.
За пением, за шумом голосов и топотом ног никто не слышал, как разгулялась непогода на улице. Ветер за стенами ревел все сильней, яростней. И когда барак неожиданно содрогнулся от первого порыва бури, все тревожно прислушались.
В наступившей тишине явственно раздавалось завывание бушующего ветра. Заглушая его, обрушился грохот, похожий на гром. В тот же миг в бараке погас свет и в полной темноте раздался чей-то вопль:
— Лед оторвался от берега! Лед пошел в проливе!
— Вот тебе и дорога! — горько вздохнул Карпов.
В бараке поднялись суматоха, крики. Все устремились на улицу, но дверь оказалась запертой снаружи. Ее стали ломать. Во тьме замелькали яркие лучики фонарей в руках шоферов.
— Возможно, это злой умысел!— услышал Батманов над ухом голос Рогова. — Отойдите чуть в сторону.
Рогов рванулся к окну, сильным ударом выбил раму и выбросился на улицу. Батманов, прижимая к себе Генку, почувствовал, как вокруг него молча стеснились люди. Он угадывал их по прикосновениям: Коля Смирнов, Алексей, Карпов, Умара, Сморчков, Силин, Филимонов. Он выждал секунду и зычно выкрикнул:
— Что вы всполошились, товарищи! Нам не пристало поддаваться панике!.. Призываю всех к спокойствию, к выдержке. Неужели вы испугались бурана! Дорогу сделаем снова. Найдем обход полынье и все повторим сначала. И опять за один день — силы у нас хватит на все!.. Объявляю ночной аврал! Все коммунисты, руководители, бригадиры — ко мне!..
Слова эти, произнесенные с властной силой и убежденностью, всех остановили. Из разных углов барака мятущиеся лучики света скрестились в одном месте и выхватили из темноты энергичное, волевое, спокойное лицо Батманова.
Глава вторая
Да будет свет!
Жизнь на проливе начиналась теперь задолго до рассвета и кончалась только после полуночи. Сотни электрических солнц, освещавших площадку, широко раздвинули рамки зимнего дня.
На участке был введен жесткий распорядок военного лагеря: поднимались по гудку, с умыванием и завтраком укладывались в считанные минуты, обедали и ужинали все в одно время, «отбой» ко сну объявлялся тоже гудком. Этот распорядок строители приняли с полным одобрением, а Рогов, большой любитель военной дисциплины, постарался, чтобы никто не нарушал его. Он говорил, что только один человек остается вне правил нового режима — тот, кто ввел эти правила — Батманов.
Начальник строительства спал мало, как это подчас бывает с людьми, которые днем и ночью чувствуют ответственность за судьбы многих людей и большого дела. Просыпался он всегда в одно и то же время — задолго до гудка... Тихонько, стараясь не потревожить спавших рядом товарищей, одевался почти наощупь, умывался ледяной водой и выходил на улицу.
Зимняя черная ночь плотно укрывала мир. Нигде ни огонька... Безошибочно угадывая дорогу к проливу, Василий Максимович шел не спеша, но уверенно. В излюбленном месте, на скалистом мысу, он останавливался...
Темнота была полна шумов. Глухо стонала вода пролива, замурованная льдом. Насвистывал то тихо, то громко ветер. Вот, ритмично стуча копытами по льду, промчался в отдалении сохатый.
Батманов прислушивался, размышлял. В эти предутренние минуты, когда голова особенно свежа, возникали у него те мысли, которые затем в течение дня формировались в распоряжения и советы подчиненным. Перед самим собой Батманов проверял правильность сделанного за минувший день. Деловые мысли мешались с мыслями отвлеченными, приходившими иногда нивесть почему.
Василию Максимовичу нравилось думать, что он и все строители участка здесь, на крайнем востоке, первыми в стране встречают свой трудовой день, деля эту честь разве только с пограничниками. Странное и чудесное ощущение силы приходило к нему, и он, едва сдерживая безотчетный счастливый смех, расправлял грудь и плечи. Эта сила, словно теплый ветер, шла к нему от всей родной земли. Василий Максимович Батманов, советский человек, не был Иваном, не помнящим родства. Он любил вспоминать, что здесь побывали некогда русские землепроходцы, что в этих водах плавал Невельской. С уважением и невольной грустью думал Батманов о землепроходцах. Какими одинокими были они в схватке с дикой природой и многочисленными врагами! К уважению примешивалось чувство превосходства над далекими предшественниками, и Василий Максимович считал его вполне уместным и законным. Чувство это было свободно от самомнения и тщеславия и выражало гордость за новый строй жизни, за советский народ, за новую Россию — какой могучей стояла она за каждым своим сыном! Досадно было вспоминать, что Невельской с его исторической миссией явился к этим берегам на свой страх и риск, и с ним была небольшая горстка людей. Насколько же сильнее его был он, Батманов, посланный сюда во главе огромного коллектива, вооруженного знаниями и средствами передовой техники века!
Рядом с адмиралом представлялась Батманову Екатерина Ивановна Невельская, героическая русская женщина, не побоявшаяся тягот и разочарований, сумевшая мужественно пренебречь удобствами привычной светской жизни ради трудного подвижничества во славу родины. В Рубежанском краевом музее Батманов видел портрет Невельской... Воображение рисовало ее почему-то в образе Анны Ивановны...
На его призывные телеграммы она, наконец, прислала письмо и фотографию сына:
«Вот все, что осталось от Кости, война отняла его у нас. Осиротели мы, Василий Максимович, но должны держаться мыслью, что горе миллионов отцов и матерей столь же безутешно, как и наше... Я не знаю, от сердца ли идут ваши теплые слова, однако часто, во сне и наяву, вижу вас перед собой — строгого, с укором в глазах. Да, не уберегла я сына, не уберегла! Вы зовете меня к себе... Могу ли я сейчас приехать? На мне шинель, и я считаю себя воином, как все. Мой долг — быть здесь. Сын наш погиб, и мы не должны облегчать себе участь. Я хочу верить, что к тому времени, когда мы встретимся, мы оба будем готовы начать совместную жизнь лучше, чем она была до сих пор... Лучше, умнее и без разлук...»