Шофер стоял навытяжку возле кабины, виноватый и недоумевающий, а Краевич, забравшись в кузов грузовика, пытался обнять и поцеловать девушку в военной форме, растерянно отбивавшуюся от него.
— Товарищ майор, что вы делаете, да я вас вовсе не знаю. Постесняйтесь, пожалуйста, товарищ майор…
А Краевич в каком–то восторге, с маниакальным упорством повторял одни и те же слова:
— Я же лейтенант Краевич. Сестрица! Лейтенант, ну, помните?
— Да, товарищ майор, ну что вы машину задерживаете! Ведь пробка же будет. Не знаю я вас.
— Господи! — молил Краевич. — Бинт вы, помните, с себя сматывали… Лицо мне еще шапкой закрыли. Вам раздеваться для этого пришлось. Ну, что вы в самом деле…
— Товарищ майор. Прямо совестно, что вы тут при людях говорите.
— Ну ладно, хорошо. Плакал я, помните, плакал, — настаивал Краевич.
— Ничего тут особенного нет, что плакали, если у вас тяжелое ранение было… — сочувственно сказала девушка.
— Поймите, что вы мне тогда жизнь спасли, — с отчаянием твердил Краевич. — Ну как вы все это можете забыть?
— Ну хорошо, я скажу — помню. Но что вам от того, если я все–таки не помню? — добродушно говорила девушка.
К остановившейся машине стали подходить шоферы с намерением покричать на виновника создавшейся пробки, но, поняв, что здесь происходит, поддерживали Краевича и настаивали на том, чтобы девушка признала в нем спасенного ею раненого.
Девушка, окончательно растерявшаяся, говорила:
— Когда вы раненые, у вас совсем лица другие и глаза, как у ребятишек, и голос такой, что разве потом узнаешь? Если майор меня признал — пусть скажет мое имя. Что, не помните? То–то, — заметила девушка. — Один мамой называет, другой — Зиной, Олей, Катей или еще как. Как жену или невесту зовут, так и тебя в беспамятстве крестят. Разве мы обижаемся? Зачем же майор на меня обижается, если я его не могу вспомнить? Ведь вот вы совсем, видно, другой теперь. Как же я вспомню, какой вы были? Сколько людей–то прошло…
— Ну хорошо, ладно, — грустно согласился Краевич. — Разрешите тогда хоть пожать вам руку.
— С удовольствием! — ответила девушка.
Церемонно и неловко они пожали друг другу руки. Майор упавшим голосом сделал на прощание все–таки еще одну попытку:
— Ну, а как в снег вы меня зарыли и собой отогревали, когда фашистские автоматчики кругом шарили, помните?
— Их автоматчики имеют такую манеру — добивать наших раненых, — согласилась девушка. — Но теперь это им уже больше не удается.
— Правильно, — сказал майор, — теперь обстановка другая.
Шофер включил скорость и аккуратно тронул машину с места.
Дорога вновь пришла в движение, и мы снова шагали с Краевичем по мясистой черной грязи и уже не отворачивались от потоков воды, которыми нас окатывали проходящие мимо машины.
1945
Четыре бруска тола (по двести граммов в каждом), связанные проволокой в один пакет, лежали у меня в вещевом мешке поверх запасных дисков к автомату.
Я привык работать толовыми шашками. У гранат есть свое неудобство. При броске с небольшого расстояния без укрытия можно поранить себя. А в нашем деле даже легкое ранение равно смерти. Тогда не уйти от погони.
Тол мы добывали из немецких авиабомб.
Когда немцы совершали очередной карательный налет, две–три авиабомбы обычно не взрывались. Кто оставался живым, выкапывал бомбу из земли и привозил в лагерь.
Мы выбивали тол кувалдой или выплавляли его, как воск, положив бомбу в банный котел с кипящей водой.
Тола из одной двухсоткилограммовой авиабомбы мне хватало, чтобы подорвать четыре немецких эшелона.
Для экономии взрывчатки я обычно работал «удочкой». Делал я это так: закладывал под рельсы мину, а к чеке, находящейся во взрывателе, привязывал тонкую проволоку, метров двадцать длины. Лежа под откосом, я держал конец этой проволоки в руках. Когда проходил эшелон, я дергал проволоку, и происходил взрыв. Такой способ считается у нас опасным, зато нет риска, что мина не сработает и эшелон пройдет благополучно.
Так вот. В мешке у меня было восемьсот граммов тола, а я сам лежал в снежной яме, выкопанной недалеко от шоссе.
Вправо и влево — мои ребята, зарытые в снегу. Сверху снег я замел еловым веником, чтобы не осталось следов.
День был очень холодный. Знаете, бывает такой момент, когда стужа смертельно сушит все, и далее воздух становится сухим, блестящим, и дышать им трудно, дерет ноздри и горло. И снег был тоже очень сухим, словно толченое стекло.
Было тихо: когда на сосне лопалась кора, казалось — это выстрел.
Мы лежали в снегу уже двенадцать часов. У нас в Белоруссии после таких морозов небольшие реки промерзают до дна, и крупная рыба в них дохнет. И мне казалось, что я тоже промерзаю до самого сердца.
Если бы прошло еще несколько часов и те, кого мы ждали, не появились, мы не смогли бы выйти из своих снежных ям, окаменели бы в них. Я знал, что никто из партизан не поднимется из ямы, прежде чем я не отдам команды, — это были хорошие ребята. А тот, кого мы ждали, был гадиной из всех гадин. Более пятидесяти солдат охраняли его. Понимаете, что это был за фашист! Я должен был его убить.
Все получилось так, как я рассчитал. Гитлеровцы ехали на лошадях, запряженных цугом. Когда они приблизились, мы, все двенадцать, поднялись из снега и стали их расстреливать.
Я бежал вдоль дороги и разыскивал того фашиста. Я увидел его. Он лежал в санях в черной шубе с енотовым воротником и отстреливался из автомата. Я поднял над головой восемьсот граммов тола, чтобы метнуть в сани, и тут произошло то, о чем лучше б никогда не рассказывать.
Будто курьерским поездом ударило меня в правое плечо и голову, поволокло по земле, ломая чугунными жерновами.
Когда я очнулся… Да, действительно, так калечит только поездом. Правая рука почти вовсе вырвана, на левой нет двух пальцев. Тол взорвался у меня в руке в тот момент, когда я хотел его кинуть. Взорвался оттого, что немецкая пуля случайно попала в толовый пакет.
Ребята пытались оказать мне помощь, но я приказал им кончать врагов.
Не знаю, почему я не истек кровью. Видно, снег, пропитанный кровью, примерз багровой глыбой, стал как бы повязкой. Так, с этой приставшей ко мне снежной глыбой, меня везли сначала на лыжах, а потом на санях.
В нашем отряде нет врача. Пришлось везти меня в соседний отряд. Врач думал, что без наркоза я не выдержу операции. Но для того чтобы достать наркоз, нужно было сделать налет на крупный немецкий гарнизон. Это заняло бы два дня, не меньше. Я сказал: «Давайте без наркоза». Врач ответил: «У меня нет пилы». Пилу ему добыли. Слесарную пилу–ножовку. Ее наточили, вычистили наждаком, выварили в кипятке.
Операцию решили делать на открытом воздухе: в землянке темно. Вбили в снег колья, на них положили лыжи.
Но недолго пришлось лежать мне на этом хирургическом столе.
Фашисты устроили облаву. Меня снова взвалили в сани, забросали полушубками и увезли километров за тридцать. Я ждал, пока кончится бой. Тогда врач закончил операцию, а до этого ему было некогда — он работал за второго номера у пулемета.
Понимаете, как много я вытерпел, но, чтобы жить, стоило это вытерпеть.
Через три месяца я встал. Я потерял руку. Но партизаны не дали мне стать калекой. Я снова командовал своим отрядом. И, видно, неплохо мы били врага.
Когда приходили в отряд новички, они спрашивали товарища Безрукого. Это хорошая слава! А слава — она как крылья для человека.
Осенью меня вызвали в Москву.
Я пришел к себе домой и остановился перед дверью. За дверью были жена и дети. Я постучал в дверь ногой, потому что позвонить мне было нечем.
Я знал, что жена согреет меня любовью, друзья — дружбой. Я знал, что меня ждет безбедное существование. Но я чувствовал себя глубоко несчастным.
С тысяча девятьсот восемнадцатого года я член партии. Еще до войны я был награжден орденами Ленина и Трудового Красного Знамени. Теперь получил звание Героя Советского Союза. 18 января мне исполнилось только пятьдесят лет. Так неужели сейчас, когда война не кончилась, когда родная моя, исстрадавшаяся Белоруссия разорена, истоптана оккупантами, я буду растить себе брюхо на пенсии и ловить на даче пескарей, похваливая за заботу Советскую власть? Не мог я этого принять. Не мог. Жить — так уж большой, всеобщей жизнью моей страны.
Я решил написать письмо в ЦК.
Полгода обдумывал это письмо. Прочел сотни книг по сельскому хозяйству. Посетил лучшие совхозы и колхозы. Просмотрел архивы Сельскохозяйственной выставки и только тогда решился.
Я просил доверить мне дело организации образцового хозяйства в моем родном селе Мышковичи, Бобруйской области, Кировского района.
На следующий день после того, как я послал письмо, мне позвонили по телефону и попросили зайти в Народный комиссариат земледелия. Народный комиссар земледелия Андрей Андреевич Андреев долго беседовал со мной. Я рассказал, почему я верю в свои силы.