В этот вечер достал Митька из запасника бутылку спирта и полный стакан залпом выпил. Когда его взяло и стало жарко, он лег на топчан и вдруг заплакал. И не стыдные слезы какие-то были, а вроде бы в радость ему. Катились они, горячие, по горячей Митькиной щеке, падали на подушку, и падало Митькино сердце в неизведанные глубины, билось и рвалось там в болючей тоске. И вся его жизнь, такая простая, известная всем и каждому, вставала перед ним. В сорок четвертом году пошел в школу, отмучил семь классов и было подался в школу механизаторов, но душа к железу не лежала. Бросил. Без души Митька не умел. Два года в леспромхозе сучкорубом отработал, матери из горя помог выбиться, а в шестнадцать лет встал на промысел — и ша. Это его кровное дело, и он впрягся прочно, надолго.
В семнадцать Митька в клуб пошел. Не в кино и не в библиотеку, а по-взрослому пошел, гулять. Его приняли и признали. Но он и здесь особняком был, не кидался куда попало, не шкодничал, а тихо и упорно ждал своего часа. А вскоре и Галка Метелкина в первые красавицы взошла. Парни бились вокруг нее, случалось и на кулаках. Он ходил мимо. Тогда она первая подошла к нему. И уже думал Митька, что его час настал, что нашлась та, единственная, но думал равнодушно как-то и спокойно. Может быть, так вот спокойно и жил бы он с Галкой, девкой видной и веселой, не случись завалиться ему в универмаг.
16
День выдался ясный, сочный обилием света. Схваченное изморозью солнце с трудом оторвалось от земли, но оторвалось, родимое, и пошло карабкаться к небесным кручам, под восхищенным Митькиным взглядом. Ах, какой это был чудесный день, таких дней Митька еще не знавал в своей жизни. Он торопливо попил чаю, быстренько собрал походный рюкзачок и, переполненный счастьем от того, что бежит на вертолетную площадку, чуть ли не первый раз в жизни запел. Митька запел и опешил, перепугался своего голоса, а потом захохотал, встал на лыжи и побежал по тайге.
Все в это утро радовало его. И белка, неожиданно застрекотавшая над его головой, и снег ослепительно-белый, со множеством следов, в которых он сейчас и не думал разбираться. А в одном месте он заметил красивую, зеленовато-желтую, чуть побольше воробья, птаху, увлеченно вьющую себе гнездо.
— От дура,— изумился Митька и даже бег свой приостановил, так как подобного чуда еще не встречал в тайге. Пристроившись на самой верхушке елки, птаха старательно подгоняла прутик к прутику, а вскоре рядом объявился развеселый, весь в вишневых тонах, дружок птахи. Что-то легкомысленное просвистав, он, однако, принялся помогать подруге, накрывая гнездо игольчатым сплетением ветвей. «Сбесились»,— решил Митька и дальше побежал, ловчее перекинув карабин за плечо.
Привольна тайга. Просторна тайга, и чудес в ней— не счесть. Ну вот те же птахи, какого ляда им сейчас гулять задумалось, чем они свое потомство кормить будут? Но знает Митька, найдут птахи прокорм для потомства, все это у них предусмотрено получше, чем в бухгалтерии промхозовской. Ведь пока управлял промхозом хитрый и изворотливый человек по фамилии Скрипикин, разве можно было мечтать Новый год дома встретить? Какой там. «Нашей стране, родине нашей нужна пушнина, и мы обязаны ее дать»,— так говорил Скрипикин, но лучшие соболиные шкурки неизменно оказывались в его домашней коллекции. За пять лет своего правления так и не выбрался Скрипикин в тайгу. На пенсию ушел с почетом, с грамотами из района, а как же не уйдешь с грамотами, если всякую осень были припасены у Скрипикина подарочки в район. И не какие-нибудь, а те же шкурки, да икра красная, да икра черная, кабаньи окорока, да изюбровые грудинки. А словили прошлым летом на запретном промысле Никитку Овсянкина, и схлопотал мужик три года за раз. И это уже не птичьи чудеса, а человечьи. Потому как если уж охранять природу, так ото всех охранять, а не от одного Никитки Овсянкина. Другое дело при Егорке Просягине. Этот если в район и пойдет, то лишь с собственными кулаками, чтобы по красному сукну грохнуть, да чего такого сказать, чтобы им, промысловикам, в тайге полегче было. Новый год он уже и отстоял, а еще собирается рации для каждого охотника пробить. И вот ведь хитрое ли дело, а не дается. Нет еще пока раций, и хоть в трубочку загнись промысловик в своем зимовье — никто не узнает.
Бежал Митька по тайге, думал о многом, а вот Любавы мыслями коснуться почему-то не решался. Что-то вставало между ним и Любавой всякий раз, как только он ее лицо припоминал. Но всего ярче виделась ему Любава бегущей по улице, с прижатыми к груди руками. Задержись тогда машина на пять минут — и, может быть, не мучился, не изводился Митька так, как теперь изводится. Но машина тронулась, и он лишь с поворота, мельком увидел высокую и стройную Любавину фигуру, растрепавшуюся челочку и длинную белую шею. И хоть видел все это Митька лишь несколько секунд, но врезалась ему бегущая Любава в память подробно и прочно, словно он век ее такой вот и знал.
Выбежал Митька на водораздельный перевал и остановился дух перевести, крепление на лыжах поправить да осмотреться. Белый простор лежал перед ним на многие десятки километров, так что и опытный человек здесь взглядом заблудиться мог. А о новичке и говорить нечего — потонут глаза в глубоких распадках, запутаются в темной хвое, увязнут в искристом снегу. Далеко внизу, под самой сопкой, Митька легкий дымок углядел и догадался, что это уже выбежал к площадке Колька Развалихин, костерок вздул, да и сидит, обогревается. И захватило дух у Митьки, так как до последнего момента он еще сомневался в том, правильно ли день вылета запомнил и не приснился ли ему этот вылет вообще? А теперь уже ясно стало, что все правильно, и если погода дела не испортит — быть ему сегодня дома.
Качнулся Митька, сорвался с вершины и понесся в распадок так, что дух захватило, ловко обходя каменные глыбы и редкие стланиковые кусты. Снег из-под лыж столбом вскидывался, и развевался за Митькиной спиной конец красного шарфика, выбившегося из-под куртки...
— Жить надоело?— с любопытством спросил Колька Развалихин подъехавшего Митьку.
— Надоело, Коляй,— весело отозвался Митька, снимая лыжи и рюкзак. Разминая ноги, подошел, протянул руку: — Ну, здорово, добытчик. Давно дежуришь?
— Да уже с часок тебя поджидаю. Думал, в тайге останешься.
Оба здоровые, тяжелые, добродушно усмехаясь, смотрели они друг на друга так, словно бы вчера только расстались и словно не было у них одиноких ночей и тяжелых дневных переходов.
— Хорошо промышлял? — спросил Колька, когда они уселись на валежине и Митька пил горячий, до тяжелого крепко заваренный чай.
— Всяко бывало,— не сразу ответил Митька.
— А проходной через тебя не шел?
— Нет, не шел. Да у меня и своего хватает.
— А меня совсем было медведь заломал,— спокойно сообщил Колька, подбрасывая хворост в костер.
— Ну, как это? — Митька с любопытством посмотрел на товарища, хорошо зная, что попусту Колька трепаться не будет.
— На рябчика под приманку пошел,— начал рассказывать Колька,— ну, с дробовиком, конечно. А утро мглистое выдалось, что сумерки, это когда еще по чернотропу, вот я и наладился вдоль ключа на кедровник. Иду, и в голове ничего такого не держу. А только вдруг чувство такое, словно бы на меня кто смотрит из кустов. Крутнул я головой и — вот он, в десяти шагах от меня. А в ружьишке-то дробь третий номер. Я-то сдуру вначале подумал, что миром разойдемся, он — в свою сторону, я — в свою. А того не приметил, что он, язва косолапая, кабанчика придавил и я ему в самый раз обед испортил. Рявкнул он, сволота, и прет на меня. Пасть оскалил, слюна разлетается в стороны, озверел. Ударил я по нему с двух стволов, глаза-то ему и ошпарил, а он на дыбы, ружьишко у меня выдернул, ровно соломинку, и в сторону забросил. Ну, я за нож и под него, благо глаза ему выжег. А он, курва, и сообразил на меня сесть. Не совсем, правда, так бы в порошок размял, а низом живота припечатал. Тут я вскрытие ему и произвел. Он как заревет благим матом, трахнул меня по загривку лапой, я метра три летел, а только смотрю, он
уже кишки мотает. Тут меня и страх разобрал. Надо свежевать, а не могу, руки трясутся.
Колька вздохнул и замолчал, задумчиво глядя на огонь.
— Счастливо обошелся,— заметил Митька.
— Счастливо,— еще раз вздохнул Колька...
Вертолет пришел под самый вечер, когда они его уже и ждать отчаялись. Первым выскочил на снег улыбающийся Егор Иванович. Пожал руки промысловикам, а там уже и Степан Матвеев лезет, Толька Острожный, молоденький брат погибшего летом Витьки.
— Ну, соколики-орелики,— загудел Степан, добродушно улыбаясь,— гулять поехали?!
Взмыл вертолет над сопками, пообмел куржак с деревьев и зачастил лопастями, набирая скорость.
На Новый год в Макаровском клубе вечер отдыха организовали. Была елка, дед Мороз, на удивление маленький и щуплый, танцы под радиолу и школьный концерт художественной самодеятельности. В клубе, считай, все макаровцы собрались, разве самых малых да старых можно было не досчитаться.