— А мы полегонечку, полегонечку, не все еще наши песни пропеты, — уже сам себе, уже погружаясь в дело, в анатомию акулы, пробормотал Шалапин. — Мы еще и на медведя сходим, мы и медведя освежевать за часик сможем, а вы-то когда охотились?
— Нет, — сказал я, почесывая Мобила за ушами. — Я никогда не охотился.
Мне не нравится волокущаяся, тупая походка матерых охотников, их сине-красные здоровые лица, их ружья в чехлах. Хотя само оружие мне нравится, мне приятно держать в руках оружие, например пистолет, ощущать его тяжесть и потенциальную мощь. И я люблю стрелять в тире. И сильно расстраиваюсь, когда мажу. Но охотники мне не нравятся.
— Живая еще, — сказал Кудрявцев. — Вы осторожнее, товарищ профессор, — она вас кровищей забрызгает. Когда вы ее тюкнете, она опять метаться начнет.
Вечереющая тишина возгонялась из океана. Солнце падало на горизонт почти отвесно. В воздухе пробуждалось движение — едва заметное, расплывчатое, но приятно-прохладное. Две огромные стрекозы, залетевшие с бермудского побережья, трепетали над фиолетовым трупом акулы; стрекозы были ярко-зеленые, с длинными прозрачными хвостами.
Зрителей собралось уже человек семь. Все мы уселись на теплую корабельную сталь в приличном расстоянии от акулы. Мобил положил тяжелую голову мне на колени, но не сводил глаз с Шалапина, с топора.
Шалапин ловко ударил зверюгу в район мозжечка и успел еще раз попасть в первоначальную рану, вероятно, перерубив хребтовый хрящ, но потом дело пошло хуже — акула металась во всех плоскостях и измерениях; опутывающие ее троса ослабли и соскользнули с окровавленной шкуры. Шалапин отхватил акуле хвост, потом плавники, хладнокровно уклоняясь от обезображенного тела, но четкой и красивой казни, если, конечно, казнь таковой может быть, не получилось; казнь превратилась в побоище. Никто из нас другого и не ожидал — это нормальное дело, когда свяжешься с таким живучим существом, как акула. Только даже привычным людям не очень приятно глядеть. Обычно зрители отвлекают себя от неэстетических переживаний, участвуя языками в убийстве, то есть сыпят советами и прыгают вокруг, непроизвольно имитируя самые правильные, сокрушительные, смертельные удары. Но в данном случае главным действующим лицом был новый на судне человек, гость, пассажир, и подсказывать ему морячки стеснялись или не хотели. Они хранили скептический нейтралитет, доставляя мне этим большое удовольствие. Мне интересно было наблюдать Великого Инквизитора в положении отчужденного от толпы палача. Акулья кровь и сукровица мешались на его лице с потом, запас физических сил он явно переоценил, но азарта ему не занимать было. И настойчивости. И полнейшего равнодушия к зрителям. Он отрубил наконец напрочь акулью башку и кинул в сторону топор.
— Ладно вам, — сказал Кудрявцев. — Челюсти я вырублю. Идите в кормовой душ — там пресная вода есть.
— Нет, — сказал Шалапин, присаживаясь возле меня на корточки, чтобы передохнуть, чтобы пережить усталое удовлетворение бывалого свежевальщика. — Сам вырублю. А то и сувенир не тот сувенир будет — чужими руками-то, спасибо за предложение, но только я сам докончу дело. Тесак острый есть?
Боцман подал ему тесак.
Солнце скрылось в океане. Сумерки судорожно задергивали западную часть горизонта сиреневыми занавесками, в складках занавесей вспыхнула первая звезда. Вахтенный штурман включил палубное освещение и якорные огни. Мобил поднялся и пошел в надстройку, даже не покосившись в сторону четвертованной акулы. Обрубок еще дергался, но обе длиннохвостые стрекозы опустились на него и сложили крылышки: трепетную красоту труп притягивал — единство противоположностей.
В моей кинокомедии руководитель социологических экспериментов падал в обморок, увидев дохлую морскую свинку. Здорово я дал маху в сторону от жизни!
— Отлично у вас получается, — сказал я философу. Он попросил сигаретку. Я вставил ее ему в рот, ибо руки философа были в крови. А чиркнуть зажигалкой не успел — опередил боцман. И по этому штриху можно предположить, что Петр Васильевич уже завоевал у Гри-Гри и матросов какой-то начальный авторитет.
— Вы думали, все философы — белоручки? — спросил Шалапин. — А я из крепостных графов Бобринских род веду. Бабка, правда по непроверенным сведениям, графской внебрачной дочерью была, — добавил он не без кичливости.
— В вашей внешности заметна аристократичность, — сказал я. (Он на королевскую кобру похож.)
— Гены! — объяснил Шалапин и принялся дальше кромсать акулью голову.
09 ноября, на переходе Гамильтон — Бишоп-Рок, Северная Атлантика
Виктория — Юре: «А что, профессор мужчина в соку, у них даже нос краснеет, так они по женскому полу соскучали, хи-хи-хи!»
10 ноября, Гамильтон — Бишоп-Рок
У самого рыжего человека на свете — нашего судового врача Левы есть американские тюльпаны из пластмассы в поддельном горшке с пластмассовой землей. Шалапин — Леве: «Не обращайте внимания на подкусывания ваших товарищей. Это прекрасное украшение интерьера — оно рационально и требовало от своего создателя определенного художественного мастерства. Держать искусственный цветок у себя дома никакое не мещанство. Наоборот. Его легко мыть от пыли, а эстетическое впечатление для глаза даже сильнее». Специально ходил и ходит в пивные, шашлычные, то есть в места, где люди, подвыпив, ведут себя шумно, распахиваются, хвастаются, плачут — тренировался в угадывании характеров, профессий, наклонностей, семейного положения. Быстро сходиться с людьми он не умел и не умеет, сам понял, что вообще к себе людей не располагает, знакомства давались трудно, требовали напряжения и сильно утомляли. Вот он и развивал наблюдательность со стороны. Мне: «У вас интересная микрогруппа — вы, собака и матрос. Вы, вероятно, уже третье поколение интеллигентов». — «Почему так решили?» — «Собак по-человечески любите».
И действительно, я ни одной собаки не научил ходить у ноги или сидеть по приказу. И, вероятно, не научу. Я — прав Шалапин — люблю собак именно по-интеллигентски, то есть бестолково, бесцельно — как любят людей. Такая любовь чаще губит, нежели облегчает собачью жизнь, потому что собака не человек. Но я-то люблю в ней как раз то, что в ней человеческое — вернее, идеально-человеческое: иррациональную преданность, ласковое тепло мохнатой души, способность почувствовать и понять самые тонкие изменения твоего настроения, оттенки твоей грусти или радости.
11 ноября. Северная Атлантика
Давеча предупредил Шалапина, что он по ночам разговаривает и я это слышу, так как мы соседи по каютам, а переборки тонкие. Он разговаривает с дочерью. У нее недавно была операция на горле, и два месяца она должна была совершенно молчать, объяснялась записками. Дочь хотела в певицы и перетрудила связки. Теперь она уже снова поет, но профессионалом стать не сможет, и он этому радуется, и не скрывал радость от дочери, и они поссорились. Вероятно, девушке с искрой художественного в душе тяжеловато жить с Великим Инквизитором.
Мне же не следует забывать, что философ-то только что перенес операцию (прошла не совсем гладко), болел в чужом мире и первый раз вообще был за границей, одиночество в госпитале, чужой язык, замкнутость на себя (а больным нужно иметь возможность поплакаться). Далее. Он очень рассчитывал на самолет до дому, а теперь ползет на грузовом судне. Впереди неизвестность, так как после зубодробительной статьи все подопытные кролики в его НИИ будут сводить с ним счеты. И вот при всем этом он ни разу не закис. Наоборот, атакует!
12 ноября, Гамильтон — Бишоп-Рок
Что такое пластика, я до сих пор не знаю точно. Только скульпторы, вероятно, знают. Скульпторы говорят, что пластика — это когда поверхность отражает глубины в каждом движении и в каждом изгибе. Пластика — это когда самая легкая из легких улыбок тронет женские губы, едва заметная улыбочная рябь пробежит по зрачку, а под улыбочным светом — вся сложность и глубина человеческой души. От каждой морщинки на поверхности моря уходит в мокрую тьму сложнейшая сложность волновых гармоник.
Океан нынче притворялся весенней скромной лужей на тихом бульваре. Под нежной гладью никакой колдун не смог бы угадать пяти километров зыбкой глубины и стылой тьмы морга на дне.
Теплая гладкость, радостно готовая к отражению небес и всего мироздания. Местами мельчайшая рябь, приметная потому, что соседствует с разливами абсолютного покоя.
В океане отражалась каждая морщинка, завитушка и полутень облаков.
И грубое движение корабля сквозь нежность, шипение отброшенной волны, вращение тяжелого винта казались кощунством. И суеверно смущало душу опасение отмщения со стороны потревоженного океана, который так добродушно и беззащитно притворяется слабенькой лужей на тихом весеннем бульваре.
Так было весь день. И вечереющее небо тоже было тихо и просветленно, как лицо молоденькой девушки, заглянувшей в колыбель новорожденной сестрички.