— «Действительно», «вероятно»! Ну, а что ты о Виктории вообще можешь сказать? Какой она человек?
— Если ты к ней привязался, то у мужчин один закон есть — молчать в тряпочку.
— Правильно. Тогда, стало быть, я тебе скажу, что она за человек. Дрянь она, дрянь. Мелкая личность. И все это я, будь уверен, вижу и знаю. И все равно — тянет. Забываюсь с ней. Знаю: блуд! но такой, против которого не могу и не хочу устоять. Никогда не думал, что в народном «седина в голову — бес в ребро» такая сила. Каждый день с нею сплю — и все меня хватает! Такого влечения и в молодости в себе не чуял. Знаю — плохо все кончится, но ты больше с этим вопросом не лезь! Стало быть, не твоего ума дело, брось в верного друга погибшего играть, брось на меня Степой и Галиной давить. Степан для тебя давно — тень, вымученная юношеская тень… и Галину ты пятнадцать лет в глаза не видел, а она… Знаешь, что она? Постарела она совсем. Бабушка, стало быть. А мне что делать?
Здесь, к моему облегчению, вахтенный помощник объявил по трансляции, что через пять минут начинается кино «Малахов курган».
— Пошли, — сказал Юра. — А после фильма закачу бал. У стармеха накроют. В честь внука, стало быть. Луну перехитрим — песнями перепоем.
Частые «стало быть» в речи Юры от адмирала Беркута. Я нынче вспомнил, что Беркут, произнося вступительную лекцию на сборах офицеров запаса, часто повторял это «стало быть», а Юра тогда еще сильно злоупотреблял терминологией подводника. Он буркал «Продуй носовую!» в адрес всех заснувших на лекциях.
Мы посмотрели «Малахов курган».
Вообще-то я редко хожу в кино на судах. Если кино плохое, то его просто нет смысла смотреть. Если хорошее, то в самые неподходящие моменты услышишь такие сальности, глупости и грубости от морячков, что любая красота исчезает с экрана. Красоту инстинктивно хочется принизить, чтобы не чувствовать зависимости от чего-то неуловимого и недоступного.
Но на «Малахов курган» я пошел, потому что этот фильм сыграл в моей жизни серьезную роль. Посмотрев его в шестнадцать лет, я решился идти на военный флот — юнгой, или воспитанником, или кем угодно, но в военный флот! Я хотел быть с теми матросами, которые докуривают одну на всех махорочную закрутку перед тем, как броситься под танки со связкой РГД на поясах.
Прошло двадцать семь лет, «Малахов курган» и я постарели, но матросы, которые бросаются под танки, остались молодыми.
После фильма мы с Юрой выпили по рюмке виски у него в каюте, ожидая, когда дамы — Виктория и Марина — накроют на стол в каюте стармеха. Вспоминали сорок пятый год.
— Последнее письмо от бати было из-под Берлина от пятого мая. Ясное дело, мы считали, что эти четыре дня его сохранил или Бог, или черт, или комбат… А, стало быть, девятого — в День Победы — он погиб. И вот, знаешь, я один дома был — только пришел с ночной смены, утро, мать уже на работе… Прочитал похоронку; помню только, что слова очень путались — никак понять слов не мог — простые слова-то, а сложить их вместе не могу, и — не поверишь! — заснул! Прямо сел к столу, как говорится, опустился на стул, — и вырубился. Такое дурацкое устройство организма — черт-те что! — закемарил, задрых, стало быть, в полном смысле. А мать вернулась, до работы не доехала: стало быть, повело ее что-то обратно. Пришла и видит: я сплю, а в руках похоронка… Проснулся, как она грохнулась — от грохота проснулся, вижу: мать на полу и похоронка в руках, а я — спал! Откачал мать… Ну, и в тот же день пошел в военкомат, там смеются — что ж ты собрался, когда война кончилась? — Не ваше собачье дело, мол! Ну, объяснил, стало быть. Забрили. А накануне «Малахов курган» смотрел, плакал потихоньку в темноте-то, как они цигарку докуривали перед героической смертью… И ты, небось, плакал тогда, если сегодня носом хлюпал в столовой — я, брат, за тобой специально следил: все мы одним — тем — миром мазаны… На флот, ясное дело, попросился — чтобы с севастопольскими матросами под танк бросаться. А в экипаже разобрались, что десятилетка почти закончена — и в Высшее военно-морское в Баку почему-то запузырили… Ха, быть может, не засни я тогда над похоронкой, и все по-другому сложилось. Но такой стыд и ужас жгли: ведь даже матери — своей матери! — и то не объяснишь! — заснул, когда о смерти отца своего — отца! — узнал, а? И не с усталости заснул — нервное что-то, да тогда психоанализами не занимались… Отпустили домой на полчаса — с матерью попрощаться. И больше не видел ее. Не смогла отца пережить — угасла, как говорят, без болезней, без страданий, угасла, — и все…
— …Глупенький, — сказала мать, когда он пришел проститься перед Баку, уже в белой робе, широком бушлате и в бескозырке без ленточки. — Куда ты, зачем теперь-то, мой глупенький!.. Ладно, ладно, не буду. Сестру не забывай, Риту нашу. Да, о чем я? Да, ты запомни, что всему слишком легко веришь и легко простужаешься, хотя отец и дал тебе широкую кость, так вот, ты всегда будь там, где будет хуже всего. Я знаю по Ивану — выживают дольше всех те, кто сам идет в самое страшное. Это очень трудно: говорить мне, матери-то, что я сейчас говорю тебе, но я знаю, что это так. Честное слово, сын! Если б я не так любила тебя и в тебе твоего отца, я бы не стала советовать тебе такое. Но я знаю, что говорю. Иди сам в самое трудное, и тогда тебе повезет, и Господь будет с тобой…
— Не надо про Господа, мать! — сказал он тогда.
— Да, да, не сердись за эти слова, Юра. Я знаю, они старые, но я к ним привыкла, понимаешь? И всегда нужно знать, что тебя никто не поминает лихом, если вдруг тебе станет плохо, совсем плохо, ты понимаешь, о чем я говорю, сынок? Я похороню Риту, а ты потом не забывай ее. Я-то долго не протяну, Юрочка…
— Где у нас лыжный свитер, мама? — спросил он.
— А не надо. Не бери его. Чем меньше возьмешь с собой, тем легче тебе будет. Всегда что-нибудь найдется, когда станет холодно. Еще ведь лето пока. А отец никогда не брал с собой свитер, если было лето и он уходил далеко. И ты не бери никогда никуда ничего лишнего…
— Жуткое дело, как она, матушка, похожа была на ту, что с поднятой рукой, на плакатах «Родина-мать зовет!»… Здорово художник ухватил. Только у моей выражение чуть добрее было, но, правда, я ее в остервенении никогда не зрил, она даже зажигалки без остервенения тушила — тихо она их песочком присыпала… И сейчас увидишь в кино или на картине тот плакат — и каждый раз внутри дрогнешь, стало быть, — она глядит… А дальше, ведомый ты мой, полная чепуха пойдет! — вдруг засмеялся Юра и взял гитару, начал пощипывать струны: «Не верьте пехоте, когда она бравые песни поет, не верьте, не верьте, когда по садам закричат соловьи…»
— Года два назад встретил однополчанина батькина. Знаешь, как он геройски погиб? Девятого мая! Всю войну прошел без царапины — от Ленинграда до Берлина, а девятого мая сел на скамейку, обыкновенная деревянная скамейка в палисаднике каком-то берлинском, он на самый конец сел, другой поднялся, он со скамейки упал, солдатики-братики хохочут вокруг: «Вставай, Ваня, как это ты уже надраться успел?» — а он и не встает — ударился затылком о каменную стенку, и все! Вот она какая у бати смерть была — домашняя, стало быть, ему смерть уготована была… Однокашник последние его слова привел: «Вон, — батя сказал, — старшина катит, сейчас вино выдавать к Победе станут, пойду посижу — фамилия-то моя на последнюю букву начинается, когда еще очередь дойдет…» Вот и присел Ваня Ямкин!.. Глупости-то сколько, глупости-то на свете, а? Действительно, замечательную песню Окуджава сочинил: «Не верьте пехоте, когда она бравые песни поет…»
Когда Юра поет любимую, сразу ощущаешь огромность ночного океана вокруг и нашу дальнюю, дальнюю дорогу.
— Ax, эти у меня морщинки, такие морщинки-морщинки! Это потому, что я всю жизнь смеюсь… А какая жизнь без смеху? Вот посмотрите, если морщинки убрать, видите какая я сразу молоденькая? Ну прямо девчушечка… хи-хи-ха-ха…
Представьте себя в театре, а на сцене представьте актрису, которой надо по роли смеяться, и вот она все три акта смеется, но только смеяться она не умеет. Теперь представьте, как после трех часов такого спектакля вы идете домой и шумно плюетесь, шипите на супругу и зачем-то пихаете калошей мирную кошку. А теперь представьте, что спектакль длится четыре месяца и улизнуть во время антракта невозможно.
Черт побери, как она шуршала серебряными колготками! Она умудрялась крутить и вертеть коленками и под столом и у себя над головой одновременно. Такое разнообразие коленец способна выкинуть разве еще только ящерица, если ей прищемить хвост. А хвост самой Виктории прищемляло много разных щипцов и щипчиков. И мое отвращение к ее прелестям, которого она, будучи женщиной, все-таки не могла не ощущать, хотя я и скрывал его с мужеством спартанского мальчика. И страх перед моим влиянием на Юру, перед коррозирующим влиянием на его влюбленность. И — главное — древняя, темная, злобная ревность к недоступной красоте и настроению, скрытым в хорошей песне, если ее поют как воспоминание о смелой и более-менее честной мужской судьбе, о былой любви и верном товариществе.