— И правда ведь! Как же это я! — вскрикнула Таня; проворно оторвала листок с числом, прочитала все, что на нем было написано (о происхождении жизни на земле от угольной кислоты), и спрятала в свой письменный стол, который был значительно меньших размеров, чем стол Лени, обычно заваленный книгами так, что на нем и чернильницу трудно было найти. (Впрочем, Леня всегда говорил, что у него на столе строжайший порядок, и очень боялся, чтобы няня с Галей не завели на его столе порядок свой.)
Даже и пыль с книг он стирал няниной тряпкой сам. У него был набор слесарных инструментов, и рядом со столом стоял станок, и за починку каждой машины в доме, включая сюда и пишущую, всегда брался он сам, правил сам и свою бритву, не доверяя этого тонкого дела никакому точильщику. Уже в первом часу дня, что показалось Лене чересчур рано, позвонил Матийцев, сказал, что ждет их. А Тане не терпелось показать ему ответную телеграмму, и она сказала тут же:
— Ну что ж, пройдем до гостиницы пешочком, да от нас и недалеко, — не стоит лезть в трамвай.
И хотя Леня, занятый какими-то подсчетами, ничего не ответил ей, тотчас же начала одеваться. День выдался солнечный, тихий и не очень морозный: большой термометр на стене дома показывал всего шесть градусов. Леня не мог не делать больших шагов, и Таня, как всегда при таких обстоятельствах, удерживала его за рукав и спрашивала:
— Куда же ты несешься так? Дай ответ!
На что Леня отвечал:
— Иду, как, говорят, в начале этого века москвичи ходили, а ты «мчишься»!
Возбуждение не покидало Таню, и все на улице, которая вела их к гостинице, — от домов, блестевших на солнце, до лиц всех решительно встречных, — казалось ей радостным. Суетливо, точно в вагон трамвая, входила она в лифт, чтобы подняться на седьмой этаж. Но искать комнату Матийцева им не пришлось: Александр Петрович ожидал их у полуоткрытой входной двери.
— Вот телеграмма мамы. Вам сердечный привет! — сразу сообщила Таня и на слове «сердечный» сделала такое ударение, как будто это было совершенно исключительное по редкости слово, и в то же время как бы прижалась глазами вплотную к лицу Матийцева, стараясь не пропустить ни одной самой малейшей черточки его выражения.
— Очень хорошо. Я очень рад, очень, — бормотал вполголоса Матийцев, перечитывая телеграмму.
— А болезнь вашей мамы, это, должно быть, была просто усталость, а? И кроме того, ведь она все время одна там, хотя и в Крыму… где теперь и снегу-то никакого нет…
И неподдельную теплоту в лице Матийцева и непритворную участливость в его словах увидела и вобрала в себя Таня, и радостно было ей чувствовать его заботу и о ней, когда он снимал с нее шубку и устраивал ее на вешалке. Но гораздо больше этого обрадовало ее то, что он телеграмму не возвратил ей, а спрятал в карман пиджака. Сделал ли он так по забывчивости, машинально, или сознательно, так как это был ответ на его молнию, Таня не думала об этом: она тут же решила, что иначе он бы и сделать не мог: верни ей этот серенький листочек, он обидел бы и ее и маму.
Комната, которую занимал Матийцев, была просторная, и светло в ней было от огромного окна, как на улице.
— Прекрасная комната, — сказал Леня, оглядывая глазами строителя стены, и потолок, и паркетный пол новой гостиницы. — Тут у вас ведь должна быть и ванная?
— Есть, есть, а как же! Вот вам и ванная, и, когда угодно, есть горячая вода, — Матийцев отворил дверь в ванную и добавил: — Конечно, таких удобств мы пока еще не можем предоставить своим шахтерам, но со временем… со временем в квартире каждого шахтера ванная будет непременно!
— А в квартирах учителей и учительниц? — спросила Таня.
— Ну, а то как же иначе? Конечно, — с полной готовностью ответил Матийцев и добавил вдруг:
— Тяжелый труд — учительство, очень тяжелый.
— Всегда был тяжелый, — вспомнив своего отца, учителя рисования, сказал Леня. — Мне самому пришлось видеть как-то: показывали в школе в выходной день кинокартину, а меня — я был там проездом — директор школы просил рассказать школьникам о наших достижениях в области добычи угля, выплавки чугуна и стали. Захожу в школу эту я с легким сердцем, — как раз там кончился в это время просмотр первой серии какой-то картины, а в перерыве между первой серией и второй должен был выступить я. Но только что я сказал всего два-три слова, как вдруг очень отчетливо и согласованно все эти школьники и школьницы: «Не на-до!» Я их спрашиваю: «Что такое?» А они еще согласованней: «Не на-до!» Что же с ними прикажете делать, когда у них так здорово получилось это «Не на-до»? Махнул я рукою и ушел.
— Трудная вещь педагогика! — согласился с Леней Матийцев. — Но надо признаться, что дети не любят сухости, этакого научного глубокомыслия. Возраст — ничего не поделаешь. Давайте-ка лучше выберем, — вот меню, — что нам заказать на обед. Что-то Худолей наш запаздывает. Старые вкусы я его помню: это черный хлеб из лавочки и копченая колбаса, которая гораздо суше всякой лекции, а вот какие вкусы у него теперь…
— Какие вкусы у Худолея теперь, это он сам сейчас скажет! — раздался очень бодрый голос позади их троих, склонившихся спинами к двери над лежавшим на столе меню. И все, обернувшись, увидели неслышно вошедшего в полуоткрытую дверь невысокого человека в теплом пальто, снявшего уже шапку с голубой головы, а за ним еще в дверях виднелась такая же невысокая женщина в меховой шапочке в виде берета, и женщина, как показалось Лене и Тане, очень похожа была на голубоголового Худолея.
— Здравствуйте, очень рад вас видеть! — говорил Матийцеву Худолей.
— Коля! Вот встреча! Коля! Уже и поседеть успел, — возбужденно вскрикивал Матийцев, обнимая как-то сразу его всего руками, показавшимися очень длинными Тане, тихонько отступившей на шаг и потянувшей к себе Леню, чтоб не мешать.
Однако Матийцев не счел удобным слишком долго держать Худолея в своих объятиях.
— Вот знакомьтесь, если его не помните, — кивнул он на Леню. — Это он вчера сказал мне, что вы седенький старичок.
В это время подошла женщина, пришедшая с Худолеем, и Николай Иванович представил ее:
— Это моя сестра Елена Ивановна. Врач. В Москве работает. Психиатр.
2
Обращаясь к сестре потом во время обеда, Худолей называл ее Елей, а она его Колей. И всем троим другим за столом ясно было, что большего сходства между братом и сестрой трудно было найти, особенно похожи были глаза их, хотя у брата они казались живее и ярче, так как часто загоралась в них та или другая мысль, настойчиво требовавшая, чтобы ее тут же вылили в слова.
Глаза же его сестры имели способность к долгому и явно оценивавшему взгляду. Таня так и решила про себя, что много людей пришлось видеть этим глазам и они отвыкли уже чему бы то ни было удивляться, от чего бы то ни было приходить в восторг. Сестра казалась моложе брата, но не больше чем года на два. Движения ее рук были вялы, как у тех, кто устал и отдыхает вполне законно. Ее темные волосы были скромно, гладко причесаны на прямой пробор. Тонкими лучиками от глаз к вискам разбегались морщинки; губы были небольшие, полные и какие-то преувеличенно спокойные.
Матийцев, пристально изучая Худолея, вдруг сказал, кивая на его седую шевелюру:
— Где же это вас так «убелило», дорогой мой Николай Иванович?
— Это память о том, как я из когтей смерти вырвался. Давняя история, — ответил Худолей.
— Любопытно, однако, — сказал Матийцев.
Худолей почувствовал, что от него ждут рассказа, и он начал с неторопливым спокойствием:
— Дело это было в Сарепте, — есть такой городок на Нижней Волге, — там меня и еще троих вместе со мной захватили белые на квартире ночью. Городишко этот, знать, горчичный: горчицей там занимались, — вот он и огорчил нас. Огорчил так, что дальше уж некуда: из контрразведки, как говорилось тогда, — прямым сообщением на тот свет. Но так как нас шло туда под конвоем четверо, то пытались мы, конечно, один другого подбадривать. Главное же, надеялись мы вот на что: по нашим сведениям, начальником контрразведки был не кто иной, как родной брат одного из нас, — товарища Скворцова, только наш Скворцов — простой рабочий, еле читать умел, а тот, по его словам, получил образование, не иначе как юнкерское училище закончил или школу прапорщиков во время войны. Идем мы, смертники, и говорим вполголоса друг другу: «Авось обернется как-нибудь это для нас, а?» — «Авось!» С этим «авось» и явились мы пред грозные очи Скворцова-второго. «Очи» эти я забыть не могу до самой смерти: белесые, как из стекла… Губы стиснуты, а на скулах желваки. Зверь! Допрос начался именно со Скворцова. «Как фамилия? Мер-за-вец!» Наш спокойно ему: «Фамилия моя Скворцов, а имя — Степан…» И добавляет: «Аль не узнал, Саша?» А тот, видим мы, действительно его не узнал, давно, значит, не виделись братья. «Как так Степан?» «Так и Степан», — говорит наш. «Как же ты к этой сволочи попал?» — кричит тот. А наш ему вполне спокойно: «Я-то пошел по своей рабочей линии, а вот ты-то действительно к сволочи попал: образование тебя погубило!» Так и сказал. Это я отчетливо помню. А какое уж там у него, этого Саши, образование! А он, надо заметить тут, завтракал, что ли, этот Саша, в капитанских погонах, только на столе у него горит свечка в бутылке, а рядом с таким подсвечником другая бутылка, — в ней не иначе как самогон, и стакан с самогоном не начатый, и жареная рыба на тарелке. Прошелся Скворцов-второй по комнате с низеньким потолком и говорит вдруг: «Ну что же, брат, если угостить надо, садись! Выпей на дорожку. Подзакуси». — Так и сказал: не «закуси», а «подзакуси». Переглянулись мы трое, дескать, не зря на этого Скворцова надежда была. Сел за стол наш Скворцов, взял стакан, понюхал, — все честь честью. Поднял — и брату: «За твое здоровье, Саша!» — и как в себя вылил, выпил, крякнул и за рыбу, за хлеб принялся. И рыбы той был небольшой кусок, да и хлеба, так что управился он с закуской довольно скоро, а другой Скворцов ходит по комнате и в пол все время смотрит; мы ж думаем, соображает, как освободить брата, что именно приказать конвойным, которых было тоже четверо, как и нас. Кончил Степан есть, собрал со стола хлебные крошки и их в рот кинул, — сидит ждет, не нальет ли брат еще стаканчик. А братец как гаркнет вдруг: «Вста-ать!..» Степан вскочил. «К стене шагом марш!» Степан было: «Как это к стене?» А Саша как схватит его за шиворот и к стенке, а Степан Скворцов опять те же слова: «Образование тебя губит!» А уж у того Скворцова браунинг в руке, — и откуда он у него взялся, я не заметил. Вдруг как трахнет выстрел, и кровь фонтаном из нашего Степана так и обрызгала самого этого братоубийцу.