Прошла долгая ночь, прошел долгий день, и еще прошли долгая ночь и долгий день; и вот Костин отец и Костина любимая, которую Костя поцеловал только один раз в жизни — там, над весенним потоком, — оба они, держась друг за друга, стояли над сырой, черной ямой, слышали команду: «Тело лейтенанта Колосова предать земле», слышали короткий винтовочный залп и никак не могли поверить в реальность происходившего.
В тот же вечер на заставе, куда привезли Павла Петровича, во время боевого расчета он услышал такие слова. Капитан Изотов первой назвал фамилию: «Лейтенант Колосов», и правофланговый ответил:
— Погиб смертью храбрых, защищая границу Советского Союза!
Павлу Петровичу показали узенькую, застеленную серым одеялом коечку в казарме, над нею был Костин портрет в траурной рамке. Костя остался навечно на своей заставе. Сколько бы лет ни существовали пограничные войска, столько лет будет жить на границе и память о лейтенанте Колосове, о его, Павла Петровича, сыне…
На вокзале к приходу поезда, которым должен был вернуться Павел Петрович, собрались Бородин с женой, Макаровы — Федор Иванович и Алевтина Иосифовна, и Оля с Виктором.
До прихода поезда оставалось десять минут; стояли на перроне молчаливой группкой, потупясь; солнце палило, дымились доски перрона, с веселыми криками над вокзалом чертили небо крыльями ласточки, по перрону несли букеты первых весенних цветов. Вокруг было так светло и празднично, что Оля, взяв Виктора за руку, сказала едва слышно: «Какой ужас, какой ужас, Витя!»
Виктор не только не знал, даже никогда и не видел Костю Колосова, но он знал Павла Петровича, знал Олю, они стали ему близкими, родными, и поэтому их горе было ему очень понятно. Он видел, как эти два дня металась Оля. «Витенька, — говорила она ему по нескольку раз в день, — все, все погибло. Теперь-то уж действительно семьи нашей нет». Она смотрела на фотографическую карточку Кости и плакала: «Костенька, милый Костенька». Она в этом не признавалась, но Виктор видел, что ей было бесконечно стыдно перед Павлом Петровичем. Было стыдно за то, что она не пришла к отцу, когда узнала об его исключении из партии. Она даже позлорадствовала в тот день.
Теперь Олино сердце сжималось от стыда, от горя, от тоски и раскаяния. И когда поезд остановился, когда Павел Петрович вышел из вагона на яркое апрельское солнце, Оля рванулась к нему, обхватила его шею руками и, навзрыд плача, прижималась к его лицу, к плечам, к груди.
Павел Петрович ее не успокаивал. Он стоял и гладил ее по растрепавшимся волосам. Лицо у него было бледное, вокруг рта проступили незаметные прежде морщины, глаза смотрели устало.
Отстранив наконец Олю, он молча пожал всем руки, и только когда уже выходили с вокзала, останавливаясь на каменных ступенях, сказал с каким-то горьким недоумением:
— Вот видите!.. Жизнь-то что делает.
Весь день, друзья не давали Павлу Петровичу оставаться одному. Пока он мылся с дороги в ванной комнате, Алевтина Иосифовна говорила:
— Мужчины, постарайтесь не давать ему сосредоточиваться на одной мысли. Это очень важно.
— Он не мальчик, — сказал Бородин.
— Не мальчик… Что ж, что не мальчик, — возразила Алевтина Иосифовна. — Я все-таки врач-психиатр, я многое повидала… Такие испытания, какие выпали на долю Павла Петровича, и не мальчика могут надломить.
— Алинька, ну что ты говоришь! — перебил ее Федор Иванович. — От таких испытаний, какие выпали на долю людей нашего поколения, вообще всем бы нам давно надо свихнуться или лечь в гроб. А мы живем, мы воюем, мы побеждаем, черт возьми. Твои мерки к Павлу не применимы. Я отвечаю за него головой.
— Присоединяюсь, — сказал Бородин коротко.
Не оставался Павел Петрович один и в институте.
В институте снова стояла горячая пора. Развертывались большие работы по практическому применению газообразного кислорода в мартеновском производстве стали. То, что кислородное дутье значительно интенсифицирует работу сталеплавильных печей, было доказано уже несколько лет назад. Но в практику оно не шло по самым различным причинам. Институт взялся изучить эти причины и дать рекомендации для их устранения. Снова создавалась оперативная группа, снова усиливался темп всей институтской жизни.
Вместе с этим в институте происходили события и иного характера. Заканчивала работу специальная комиссия из крупных ученых, созданная министерством. Комиссия уже определила, что Самаркина, хотя она и кандидат наук, методами научного исследования в достаточной степени не владеет, и ей предложено пойти на производство. Самаркина отказывается; кажется, она собралась преподавать в индустриальном институте. Мукосеева городской комитет партии отправил на завод, в цех; он там запил, и вновь стоит вопрос: что же с ним делать? Никто не может решиться исключить его из партии. Дескать, старый коммунист, дескать, товарищ всегда во-время сигнализирует о различных недостатках и неполадках. Красносельцев, видя, что Павел Петрович остался в институте, подал заявление об уходе и уехал не то в Ленинград, не то в Москву.
Изменений произошло много. Они коснулись многих. Одни ушли, на их место пришли новые — и из аспирантуры и из заводских лабораторий. Даже и у Мелентьева жизнь резко изменилась. Он оказался начальником городского жилищного отдела.
Весь день Павла Петровича прошел в разговорах, в заседаниях. Только поздно вечером они остались вдвоем с Олей. Они перебирали Костины фотографии. Павел Петрович рассказывал Оле обо всем, что произошло там, на границе; он рассказал даже об узенькой коечке, застеленной серым одеялом, над которой навечно повешен Костин портрет. Оля сказала:
— Я знаю и эту коечку и это одеяло. Костя меня этим одеялом укрывал.
Оля осталась ночевать. Утром она стала собираться в школу.
— Папочка, — прощаясь в передней, сказала она едва слышно, — вечером я опять приду. Ты, пожалуйста, на меня не сердись, папочка. Я буду к тебе часто приходить… и ты к нам приходи… Об одном тебя прошу… ты пойми меня… Я же не могу, не могу видеть тебя с ней. Я ее ненавижу! Не заставляй меня…
Оля взглянула вглубь темного коридора с отвращением, будто ждала, что оттуда появится эта она, и выскочила на лестницу.
Павел Петрович затворил дверь, прошел по своим пустым комнатам; он тоже всматривался в темные углы. Он был бы до бесконечности благодарен судьбе, если бы это было так, как говорила Оля, если бы у него был друг, готовый делить с ним все — и радость и вот — горе.
Под окном уже стояла институтская машина. Надо было снова ехать в институт, надо было снова работать…
1
Ночь на третье октября тысяча девятьсот пятьдесят второго года застала Павла Петровича в мягком вагоне курьерского поезда. Лежа и покачиваясь на пружинах, Павел Петрович отдавался чувствам ожидания необыкновенно значительного и волнующего, которое было впереди. Впереди был Девятнадцатый съезд партии.
Накануне, на перроне вокзала, в огромной толпе, которая пришла провожать делегатов, избранных на съезд от областной партийной организации, были все друзья, близкие, товарищи Павла Петровича. Федор Иванович Макаров говорил, что он завидует Павлу Петровичу так, как никогда и никому ни в чем не завидовал. «Павлуша, — говорил он, — кто из нас не мечтал попасть хотя бы на один партийный съезд, увидеть всю страну, всю нашу эпоху, которая, наверно, открывается с такой вышки, как съезд! Но прежде мы были слишком молоды, Павлуша, чтобы решать судьбы государства. Наши петушиные голоса еще мало значили и вряд ли могли кого-нибудь убедить. Эх, Павел, Павел, счастливец ты! В рубашке родился».
С Федором Ивановичем, остановившись вдруг перед ним, поздоровалась молодая полная женщина. Она была в белом передничке и в обеих руках держала большие никелированные чайники. «Маруся! — воскликнул Федор Иванович. — Ну, как вы поживаете?» — «Ничего, — ответила она. — С вагоном-рестораном теперь езжу. Лучше». — «А ваш герой? Позабыли о нем?» — Молодая женщина потупилась на минуту, вздохнула и сказала: «Извините. Мне надо идти. До свиданья». Когда она ушла вдоль вагонов, Федор Иванович объяснил: «Ничто, видно, не помогло. Уж и парень с квартиры съехал, — помнишь, я для него комнатку у тебя просил? — и времени прошло сколько… А вот любовь не прошла. Стойкое чувство».
Они оба помолчали, подумав о стойкости человеческих чувств. И снова Федор Иванович принялся говорить о том, какой Павел Петрович счастливец.
Федор Иванович, пожалуй, был главным виновником того, что Павла Петровича избрали делегатом на съезд. На областной конференции он выступил с горячей речью, он говорил о том, как канцелярско-бюрократические рогатки, устанавливаемые некоторыми плохими руководящими работниками, мешают развитию инициативы у людей, самостоятельности в решении важных вопросов, вгоняют живое дело в мертвые рамки формализма; как в такой атмосфере растут вельможи, как возле них начинают виться подхалимы, карьеристы, клеветники, интриганы. Он рассказывал о своих начинаниях в районе, о том, как эти начинания встречались секретарем горкома Савватеевым в штыки. Потом Федор Иванович начал говорить о том, что произошло в институте с Павлом Петровичем, который, кстати, присутствует в зале, он — делегат областной конференции; о том, как Павла Петровича хотели во что бы то ни стало согнуть в дугу, как он держался, стоял и выстоял. «Я горжусь тем, что это мой друг!» — разойдясь, искренне воскликнул Федор Иванович. И ему аплодировали. Потом, когда стали называть имена кандидатов для выборов в члены областного комитета и делегатами на съезд, в том и в другом случае была названа фамилия Павла Петровича.