Но это уже не имело никакого значения.
Первый раз в жизни Пашка плыл на пароходе. Денег у него оставалось только-только на палубный билет, и он расположился со своим баульчиком среди таких же пассажиров на корме. Публика здесь собралась вольная, говорливая. Постоянно что-нибудь жевали, часто ходили за кипятком. Четверо парней резались в карты, азартно спорили, подначивали друг друга. А в сторонке от них старый татарин в потертом меховом малахае пиликал на маленькой гармошке что-то однообразное и заунывно-печальное. День был прозрачный, мягкий. Мимо медленно плыли чуть тронутые осенним увяданием лесистые берега, монотонно и покойно дышала паровая машина, размеренно шлепали по воде колеса, и Пашка даже вздремнул малость подле какого-то металлического ящика.
Но к заходу солнца расходился колючий ветер, с воды понесло холодом. Пассажиры потянулись с кормы в бортовые проходы, жались поближе к стенке машинного отделения, из которого наносило перегретым паром и горячей смазкой. Когда Пашка спохватился, было уже поздно. Он прошелся взад-вперед по обоим бортам, но не нашел ни единого местечка, куда бы приткнуться. Постоял в одном из посадочных пролетов, тоскливо уставясь на бегущую мимо взбуравленную колесами воду, и неспешно подошел к трапу, ведущему на верхнюю палубу. Еще днем он заглядывался на прогуливающихся по террасе пассажиров, но подняться туда не посмел. А как хорошо бы постоять там хоть немного, облокотись на блестящий лаком деревянный поручень, окинуть взглядом с высоты просторную реку!.. Он и сейчас не собирался подниматься, лишь остановился в начале лестницы, запрокинув голову вслед убегающим ступеням, а сверху уже просунулась грозная проводница.
— Куда?! Здесь только с билетами первого и второго класса!
Обидно стало Пашке: будто он сам не знает про порядки на судне. Нет, нахватался уже кое-чего, наслушался. Да и не лезет туда, а она уж орет… Ничего, скоро он по этим пароходам станет ходить куда хошь.
У входа в машину чуть не столкнулся с чумазым пареньком в замасленной рубахе. Невзрачный паренек, невысокий, но годами, пожалуй, чуть постарше его самого.
— Чего под ногами крутишься? — налетел тот на Пашку. Прищурился строго, неторопливо обтирая ветошью руки. — Куда едешь? Без билета, поди!
Растерялся Пашка и, может, от растерянности ответил невпопад:
— В речное училище ездил поступать.
— Чего, чего?.. И поступил будто бы?
— Поступил, — смелея, сказал Пашка твердо, — на судомеханика.
— От дает, салажонок! — наконец-то улыбнулся парень. — А ты машину-то судовую хоть видел? Бывал в ней?
— Не-ет, — протянул Пашка.
— Я б тебе ее показал, да у нас строгий дед — механик, значит. Ну его! Успеешь, еще насмотришься, по уши в масле будешь.
Парень выспросил у Пашки, куда он едет, какой у него билет, призадумался.
— Ладно, пойдем со мной.
Они спустились вниз и вошли в дверь с табличкой «Практиканты». Каюта была маленькая, с двумя полками-койками одна над другой и подслеповатым иллюминатором на скошенной стенке; Пашка не сразу догадался, что это борт парохода, и сам он ногами стоит ниже ватерлинии.
— Я ж с этого училища. С корешком на практике здесь — масленщиками, — сказал паренек. — Вали на любую койку. На подходе разбужу, не трухай… Рубать хочешь? Да ладно, вижу, что хочешь. Не ломайся… Вот тебе холодная каша. Хлеба, конечно, нет. За кипятком сбегаешь сам. Кружки в шкафчике… Я на вахте, мне задерживаться нельзя.
Парень ушел, а Пашка еще долго сидел неподвижно, не зная, с чего начать, ошеломленный неожиданной добротой.
Поспал Пашка недолго, но раскованно, крепко, и, когда среди ночи пароход подваливал к пристани в Борках, он толкался в пролете бодрый, нетерпеливый, только чуть познабливало от непонятного возбуждения и предрассветной прохлады. Наскоро попрощался со своим новым знакомым и зашагал по галечному бечевнику вдоль высокого глинистого откоса. Он был уверен в себе, не нуждался ни в провожатых, ни в попутчиках. По рассказам Левки с Семкой знал, что надо идти все возле реки, а когда береговой откос сойдет на нет, подняться в село и миновать его по длинной улице, которая переходит в тракт — единственную большую дорогу, ведущую к ним на завод.
Ходко шел Пашка, не оглядывался, все внимание — только вперед да по сторонам, чтоб не свернуть где-нибудь ненароком со столбового пути. Чудились ему поначалу сзади приглушенные разговоры, мягкие шаги. Так он не один сходил с парохода, были еще люди — местные, видать, борковские. Вот и село позади, и сжатое ржаное поле на пологом склоне холма, и обширный лесистый островок-колок. На самом выходе из него споткнулся Пашка. Раздваивалась здесь дорога широкой вилкой. Оба ответвления одинаково наезженные, с остатками давнишней гравийной отсыпи. Куда идти?
Темно было на исходе ночи и пасмурно. В заревой стороне почти никаких намеков на рассвет, такая же тусклая, рыхлая облачность с чуть — подсвеченными с боков кромками-перьями. Лес слился, стоял темной стеной, мрачно молчаливый, неприютный. Лишь впереди, меж развилками, восково светились валки соломы да свежая стерня.
Глянул Пашка назад, в глубь лесного островка, и привиделась ему фигура на дороге. Выплыла из-за поворота, движется в его сторону. Испуг обдал Пашку, метнул в придорожные кусты, вынудил затаиться, присесть на корточки. А фигура все ближе, ближе, отчетливо слышен скрип гравия под ногами. Невысокий человек с котомкой за плечами прошел мимо, приостановился, давай озираться по сторонам: его, Пашку, ищет, что ли?
— Паренек! Э-ай, паренек. Ты куда сгинул? — раздался хриплый голос. — Да не бойся меня. Я и сам боюсь. — И зашелся старческим надтреснутым смешком над своей простенькой и старомодной шуткой.
Куда тут денешься? Приподнялся Пашка, не спеша вышел на дорогу.
— А я и не боюсь вовсе. Подумаешь, в кусты свернуть нельзя.
— Ну-ну, не боишься, — миролюбиво согласился старик. — Вот и пойдем рядком, да поговорим ладком, раз такое дело. Ты ведь парень-то заводской, в подпасках стадо водишь. Так?
— А я вас почему-то не знаю. Первый раз вижу.
— Где уж вам, молодым, нас углядеть. У вас глаза на другое нацелены. Это мы по-стариковски на молоденьких-то посматриваем, на смену нашу, на подпору… А тебя я еще на пароходе приметил.
Словоохотливый попался старик. Рассказал, что в город ездил в больницу, точнее, в госпиталь инвалидов войны. Да, в госпиталь — чего, мол, удивляться-то? Он-де заслуженный солдат, всю гражданскую войну в Красной Армии. Сколько лет уж прошло, а старые ранения к концу жизни еще пуще стали сказываться…
Потом про страхи разговор повел.
— Всяк человек боится. Вовсе небоязливых нет и быть не может… Зверя страшится он издревле: ибо вечно зло ему наносил — мясо на пропитание, шкуру на одежу, потому и от него только зла ждет. И не охотник в большинстве своем давно, в котором уж поколении в городах, к примеру, мохом оброс, а в душе все равно страх, — тот, застарелый, от пращуров… А пошто человек человека в страх вводит? Да потому, как в каждом из нас гнездится зло, хоть иной никогда и не чувствует его. В каждом! А раз каждый может сделать зло ближнему — это и заставляет нас своего же ближнего бояться. Если я могу — почему он не может? И замираем в страхе друг перед другом. На поверку тот более человеком оказывается, кто страх в себе подавляет и наперекор ему становится больше на добро податливым.
Чудно было слушать Пашке стариковские рассуждения. Вроде бы все складно да ладно у него получается, а так ли это на самом деле — уж самому надо разбираться. И не враз — не день, не два, может, всю жизнь.
Старик словно почувствовал Пашкины сомнения.
— Ты слушай, слушай. Не пофыркивай… Вот войну возьми. Смерть каждый день на глазах. А не на смерть, так на изуродованных насмотришься. Не страшно, думаешь? Еще какая страхота! У иных, бывает, и до тошноты, до истерики дело доходит. И я боялся. Ох как боялся! Это на первой еще, империалистической, с германцами… Потом как-то в голову мне пришло: я, человек, боюсь его. Он, враг, — тоже ведь человек! И он меня боится нисколь не меньше. Значит, он так же слаб, как и я! И поубавилось у меня страха к нему, наоборот, побольше нагнать страху на него самого захотелось… Свои слабости разгляди в другом и ими же пользуйся… Только во благо. Тут уж я про доброту. Ты правильно пойми меня. Человек по натуре так же и добр. Вот и бери его на доброту, он на добро добром должен откликнуться.
Так и шли они вдвоем через сонные деревни, мимо подернутых туманом болотин, по мосточкам через заиленные речушки, по сосновым угорам, уже заполняемым ранним птичьим гамом.
Остановились у родника с полусгнившим срубом и потемневшим берестяным черпачком. Здесь и встретили неяркий солнцевосход. Старик достал из своего заплечного мешка кружку, завернутую в тряпочку соль и засохшую хлебную краюшку.