— Нет, зачем. — отвечаю я, трудно справляясь с дыханием. — Мой субъективный опыт показывает, что как только смазливая рожица, так и объект для любви с первого взгляда. А почему бы и нет? Почему бы мне не полюбить вон ту белобрысую латышку, которая всегда и везде ходит с пластмассовым Буратино? С талисманом, что ли?.. Или теннисистку Нелли Чапаеву?.. Я их всех люблю с первого взгляда. А со второго могу и разлюбить.
— А жена?
— Что жена?
— Жену тоже разлюбил?
— Не знаю. Скорее всего, я и не любил ее. Но она ведь сама от меня ушла.
Катя усмехается.
— Морально разложившийся ты.
Я говорю с ожесточением:
— Ну да! Морально разложившийся коленками назад
Катя суровеет, усмешка сходит с ее губ.
— Я не хотела тебя обидеть.
Мы долго молчим.
— Как ты можешь так, — вдруг говорит она, совсем приподнявшись, — как ты можешь, ведь тебе уже за тридцать и у тебя сын… и ты предлагаешь мне брак?!
Мой голос сух, так что даже слова в горле застревают.
— Ты ведь тоже… можешь. Тебе девятнадцать, но ведь ты не гонишь меня. Ты–то можешь?
Она вновь опрокидывается на спину и закрывает глаза. Ее тело почти утопает в траве.
— Могу, — говорит она твердо. — Я могу, потому что у меня никаких нет ни перед кем обязательств. Я могу, но, верно, не хочу быть мачехой. Из меня скверная получится мачеха. Подумай сам: какая из меня может быть мачеха?.. В мои–то годы?..
Я встаю, собираясь уходить. У меня нет желания продолжать этот разговор. Зачем? Она права, эта малышка. Нужно соображать здраво…
Не шевелясь в траве, Катя уговаривает меня тихо:
— Насмотрелась я всякого, Юра… У соседей. У подруг. И поняла, что любовь — она вовсе не удовольствие, она прежде всего обязанность. И перед собой и перед тем, кого любишь. А я такая, какая есть, — вот даже варить не умею, не тянет меня к этим всяким горшкам. Вот что–то бы я сделала, а не найду — что! Только пойми меня верно, Юра: я хочу любви, но прежде я хочу понять самое себя, ну, как–то душевно определиться, что ли…
Великое дело — свободный день, если провести его с толком. Но нынешний день — весь его остаток — проходит бестолково.
В одиночестве смотрю, как — точно по вчерашнему маршруту — опускается за частокол елей солнце. Оно обуглено по краям. И запекшаяся эта обугленность безмолвно вопиет на подлинявшем за день анилине небес. Точно какой–то великан–альпинист небрежно ткнул в небо великанью папиросу и прожег небесный плат насквозь.
Я говорю самому себе вслух:
— Если ты рассчитываешь на любовь в дистиллированном виде, книжно–классическую, то это глупо, дорогой мой. В наши–то дни…
И сам же себе возражаю: но почему? Ведь любит же Ольга Семеновна блистательного Персикова — надо полагать, не только за его рыцарский вид. У него на глазах она способна с горы прыгнуть. Что–то есть в этом жалкое, но и возвышенное. Во всяком случае, это любовь. Именно в дистиллированном виде, очищенном от приземленных мыслей насчет того, скажем, что Персиков женат и что у него дети… и ничего из любви Ольги Семеновны путного выйти не может и не должно, но она любит.
В столовой шумно. Где–то в противоположном углу девушке–имениннице преподносят испеченный здесь же торт — на средства ее товарищей по столу (разумеется, парней). А к нам пока еще и хлеб не дошел. К нам пропитание поступает всегда в последнюю очередь.
— Хлеба! — кричит кто–то за моей спиной. — Хлеба и зрелищ!
Извечная, идущая рука об руку тоска человеческая по хлебу и зрелищам! Ну что ж, хлеб вскоре появляется. Обещают и зрелища: как только стемнеет, зажгут исполинский костер. Это традиция. Мы вчера немало попотели, таская из лесу пенья, коренья и рухнувшие от старости стволы, чтобы поддержать традицию. Мы, молодые, в сущности, не против традиций, если они украшают нашу жизнь и не путаются у нас под ногами.
Но мысли мои пока не об этом.
Какого черта я сюда приехал? Неужели только для того, чтобы карабкаться в гору до изнеможения не из–за тщеславия и личной выгоды, а чтобы ощутить себя лишний раз человеком, властелином природы, и лишний раз осознать: между мною и небытием стоят только мое умение, моя выносливость, мои упорство, выдержка и смелость?.. Ради того, чтобы показать смертно ощерившемуся гибельному случаю кукиш: ага, а ведь я тебя не боюсь?
Вероятно, да. Вероятно, и ради этого я сюда пожаловал.
У одного писателя я встретил такую примечательную сентенцию: «Человека можно заставить ходить по канату, но как только уйдут зрители, он шлепнется на мягкий песок арены».
Альпинизм едва ли не единственный вид спорта, где человек ходит по канату не для зрителей — и не падает.
Не падает, потому что под ним не мягкий песок арены, а натуральная смерть.
Вы видели огни святого Эльма? Ну, вы хотя бы помните, наверно: «Ни риф, ни мель ему не встретятся, но, знак печали и несчастий, огни святого Эльма светятся, усеяв борт его и снасти»? Это бывает не только на море — забудьте «летучих голландцев». Это бывает и в горах. Бывает, что между двумя пиками–жандармами вспыхивают змейки электричества, и текут, и дрожат ознобным голубоватым светом, так что становится страшно.
Возможно, я приехал, чтобы еще раз увидеть это вблизи.
Альпинизм очень не показной вид спорта. Труд, труд и еще раз труд — на ветру, в слякотной стылости, в разреженной атмосфере, при десяти, двадцати, а иногда и тридцати градусах мороза. Каждое движение должно быть предельно выверено, чтобы не поскользнуться самому и не подвергнуть риску товарища. Да, альпинизм самоуглублен, он толкает к философскому размышлению, ему ни к чему зрители. Зрители — они же и участники игры. Таково условие.
Оно меня устраивает вполне.
Но главное, альпинизм не только закаляет волю человека, оттачивает его мужество — он лепит и его душу, облагораживает ее, возвышает, вводит в нее чувство коллективизма, едва ли не так же, как вводят в организм сыворотку, чтобы предохранить его от воздействия тлетворных микробов.
Он лепит душу — и он лечит ее.
Все пройдет. Горы вылечат и меня не сегодня, так завтра. Вылечат от смешной и нелепой любви к девчонке из Баку.
Горы умеют хранить свои маленькие тайны. Никто ничего даже не заметит. Если мы сами об этом не расскажем. Если не расскажет Катя. Не расскажу я…
Костер пылает и беснуется. Он не то что великолепен — он велик. Его мощные струи–потоки завихряются то влево, то вправо, то ввысь. Кажется, что внутри он хаотически сплетен из огромного множества раскаленных красных и синих проволочек. Огромное множество светлячков вскидывается над головами и тускнеет на ветру.
Безалаберны и неуклюжи наши песни — они тоже завихряются то влево, то вправо, то, вдруг окрепнув, прядают ввысь.
Если ты на леднике в одну из трещин
провалился,
Суеты не поднимай:
Через несколько минут или лет тебя спасут.
Никогда и нигде не унывай!
Наши песни — к ним подойдет любой мотив, но мы пользуемся мелодиями, которые популярней. Наши песни — на все случаи альпинистского бытия. Например:
Если вам штормовки Не досталось новой,
А на перевале Валит мокрый снег,
Вспомните, что где–то Бродит вовсе голый,
С вами, впрочем, очень схожий Снежный человек!
Обронзовевшие в свете костра, лица певцов значительны. А ведь мало какое лицо, вырванное из этой массы, как случайная строка из книги, покажется особо интересным. Но в общей увлеченности чем–то — будь это песня или трудовой порыв — оно преображается до неузнаваемости, оно как бы уже пламенеет.
Даже у Самедовой лицо становится точно таким, как у всех, — наконец я ее рассмотрел в толпе, обступившей костер. У нее светится, подобно нимбу, шапка взлохмаченных волос.
Видимо, почувствовав мой взгляд, она быстро отыскивает меня глазами. И показывает язык.
Вот чего я никак от нее не ожидал! Я даже немею от растерянности, как бы захлебнувшись песней о том, что «…если вы сорвались в голубые дали и летите быстро камни догонять, вспомните, что раньше вы так не летали и уже, наверное, не будете летать».
Это ее девчоночье существо было до сих пор наглухо от меня сокрыто, я и подозревать не мог, что она способна вдруг запроказничать.
А может, у нее настроение. Этот костер… Эти песни… Вон она как ласково на меня посматривает, ну, кажется, с чего бы…
«Ну, ну, ну, ты не дуйся, — снисходительно семафорит мне ее взгляд, гася и зажигая в зрачках искры, — ты мне, конечно, приятен, но и эти горы мне приятны, и частокол леса, истлевающего вечерами по кромке вершин, и какая–нибудь случайная краска, размазанная вдоль неба, да мало ли что?!. Ну, ну, ну, не сердись же, я иначе не могу. Но я еще буду думать, как нам быть с тобой, только ты не торопи меня, ладно?»