Он допил чай, вновь наполнил пиалу и протянул мне.
— А молоди баба Хафиза совсем глюпи баба, — продолжал он. — Нисзнательны… Брал подарка, духа, выливал на башкам. Всем нюхает, всем знают… Вот это, понимаешь, катгоричски будет джан-джал. Скандалька будет!
Тут я все понял. Хозяин, ясное дело, относился к молодой жене с особой нежностью и время от времени приносил ей с базара подарки — флакончик дешевых духов или низку разноцветных бус. Закон требовал, чтобы все жены в равной мере были удовлетворены вниманием мужа, в том числе и подарками, но три флакончика духов казались хозяину непомерным расточительством, и он покупал один флакончик, который и вручал своей любимице втайне от старших жен. Пятнадцатилетняя кокетка Хафиза, конечно же, не могла удержаться и душилась из флакончика либо украшалась бусами. Тайна всплывала, и старшие жены весьма энергически напоминали хозяину о своих законных правах.
Любопытно заметить, что их гнев никогда не направлялся на Хафизу, только на хозяина. А Хафиза оставалась по-прежнему любимицей и старших жен, видевших в ней скорее дочку, а не соперницу. Во время их объяснений с хозяином Хафиза невинно и спокойно стояла в стороне, с любопытством поглядывая своими черными, острыми, чуть косенькими глазками. А когда хозяин спасался, наконец, у меня, Хафиза передавала флакончик старшим женам, и они тоже душились. И приглашали в гости соседок, чтобы похвастаться перед ними подарком. По ту сторону забора шел пир горой, гостям подавали достархан, то есть поднос с угощением, а хозяин сидел в моей комнате на соломе и, прислушиваясь к отголоскам веселого пира и мрачно шевеля бровями, пил густой чай, даже без лепешки.
Так я узнал некоторые особенности восточного семейного быта, его изнанку, и мне стало понятным, почему борьба с многоженством на Советском Востоке не встретила особого сопротивления со стороны мужчин.
Между тем время весенних дождей миновало, сады просохли и зацвели. Канибадам залился белорозовой пеной цветения, дороги побелели от лепестков, арыки с каждым днем становились все полноводнее, все певучее, воздух маслянисто благоухал. Если бы я мог, подобно эфемерному эльфу, питаться благоуханиями! Но я был не эльфом, а здоровенным парнем с бездонным брюхом, — чем его наполнять? Я положил себе на пропитание по сорок копеек в день и голодал, конечно. Осенью — совсем другое дело: дыни, персики, виноград! Но весной знаменитые канибадамские сады могли предложить мне в дар только благоухание.
Скоро пора цветения окончилась, сады затянулись тончайшей зеленоватой дымкой младенческой листвы. И с каждым вечером все ярче, пышнее, страстнее пылали огромные, вполнеба, закаты над горами; проходили ночи, одна за другой, неописуемые дымно-лунные ночи, а перед новолунием — непроглядно темные с черно-прозрачным и бездонным небом, с огромными, живыми, дрожащими звездами. Так я и жил эту весну в Канибадаме, голодая и восхищаясь.
А работа все не подыскивалась. На почте не нужен был человек, в райисполкоме делопроизводство велось на местном языке, медбратом в амбулаторию не взяли за отсутствием медицинской подготовки.
Тогда я устремил свои взоры на милицию. Начальником районной милиции в Канибадаме был в те годы Камиль Ярматов, ныне благополучно здравствующий народный артист СССР, художественный руководитель Ташкентской киностудии. Он был высоким, причем его красота носила сосредоточенный, углубленный в себя, несколько мрачный характер. Он появлялся в Канибадаме редко, на несколько дней, а все остальное время гонялся со своим отрядом милиционеров за остатками разбитых басмаческих шаек. Просто удивительно, как он тогда не сложил где-нибудь в горах своей головы.
К нему-то и подошел я однажды и попросился на службу в отряд. И получил отказ. Штаты в милиции тоже были весьма ограниченными, кроме того, на эту особую службу принимались и особые люди, надлежащим образом проверенные.
Наверное, у меня был очень жалкий и пристыженный вид во время этого разговора. Камиль Ярматов подумал, сдвинул широкие черные брови. Я не смел даже и завидовать ему, настолько он был великолепен в тугих скрипучих ремнях на гимнастерке, с клинком на левом боку и маузером в деревянной кобуре — на правом. И я знал, что клинок и маузер он носит не для фасона: только неделю назад похоронили двух его милиционеров, убитых в бою.
— Хорошо грамотный? — спросил он.
— Да, хорошо, — ответил я, хотел было похвастаться газетной заметкой, но удержался.
— Длинный белый дом около базара видел? — сказал Камиль Ярматов. — Там внутри есть скамейки и сцена, можно показывать разные представления. Подожди, я сейчас…
Он вошел в здание райисполкома, вынес мне ключ.
— Вот я вернусь — поставлю в райисполкоме вопрос о штатной единице для клуба. А пока наводи там порядок.
Милиционер-нукер[3] подал ему коня — серого красавца в яблоках, с уздечкой, украшенной серебряным набором; Камиль Ярматов кивнул мне и шагом выехал за ворота на площадь, к своему отряду. И они ушли в горы, в очередную операцию — впереди начальник, за ним по двое, качаясь в седлах, милиционеры. Я смотрел им вслед и думал: «Да, вот это настоящее дело!..» Но ушли без меня.
…Замок на дверях клуба заржавел и не отпирался. Пришлось поливать его керосином. Только часа через два ржавчина размякла, отошла, и ключ повернулся. Открыв обе половины широких дверей, похожих на ворота, я вошел в длинное узкое помещение. Пахло теплой пылью, затхлостью, свет едва проникал сюда через немногие окна, затянутые пыльной паутиной, в два ряда стояли деревянные скамейки, в конце помещения высились подмостки. А я был переполнен ликующей радостью: все это мое!
На следующее же утро я принялся за дело. Промыть окна, вымести пол, починить рассохшиеся, расшатавшиеся скамейки, укрепить лесенку, ведущую на подмостки, — со всем я управился за два дня. Но стены, стены — с облупившейся побелкой, с пятнами и разводами! Я купил за свои деньги мел, кисть и еще два дня белил стены. Побелив, остался ночевать в клубе при открытых окнах и дверях, чтобы скорее просохло.
Теперь можно было показать клуб Камилю Ярматову. Но в райисполкоме я узнал, что он еще не вернулся из операции. Председатель тоже куда-то уехал, я пошел к секретарю райисполкома Ишанбаеву и почтительно доложил ему о приведении клуба в порядок.
Это был тот самый Ишанбаев, с которым скоро пришлось мне схватиться, и не в переносном смысле, а в буквальном. Но тогда я не мог предвидеть столь неожиданного поворота в моей судьбе. Я стоял перед ним и докладывал и видел по его лицу, что он о клубе слышит в первый раз. Однако он поднялся из-за стола и пошел со мною посмотреть.
Ни до, ни после я никогда не встречал столь отвратительного мужчину. Его вид вызывал нечистые мысли. Цвет лица у него был необычайно белый, какой-то нежно-сметанный, и невольно думалось о сметанных компрессах, которыми он, несомненно, увлажнял свое лицо, ложась спать. На этом сметанном лице красовались неправдоподобно черные усы с тонкими кончиками, закрученными кверху, и поблескивали маленькие неправдоподобно черные сладкие глазки. Под усами нежно розовели пухлые губы, на щеках сиял такого же цвета румянец. Одет он был в шелковый халат, перевязанный над бедрами, ниже талии, шелковым дорогим платком, а обут в узкие лакированные сапожки на высоченных тонких каблуках. И походка была у него омерзительная, танцующая.
Он молча обошел клуб — мой клуб, с промытыми светлыми окнами, с починенными скамейками, с чистыми стенами, еще пахнущими свежей побелкой, и так же молча удалился обратно в райисполком. Ни слова, ни знака, ни малейшего движения на лице! Я, проводив его, стоял у дверей клуба в растерянности. Что это значит, понравилось ему или, наоборот, не понравилось, и чего я должен теперь ожидать?
Потом-то я сообразил, что его молчание ровно ничего не значило. Он просто усмотрел в этом клубе излишнюю заботу для себя и заранее отвел ее — типичный прием бюрократа.
Но ключ от клуба оставался у меня, следовательно — оставалась и должность заведующего.
И я решил начинать.
Первое представление состоялось через пять дней. Выступал атлет Иван Павлинов. Это был действительно человек необычайной силы. Он пришел со станции в Канибадам — за десять километров! — пешком, с грузом, состоящим из двух гирь, по два пуда каждая, из куска полосового железа, свернутого втрое, полупудовой кувалды на длинной рукояти и большого ведра с водой и живыми лягушками. Гири, полосовое железо и кувалду он принес в брезентовом мешке за спиною, а ведро — в руках.
Атлет переночевал у меня. Он был очень внимателен к своим лягушкам и каждые два часа менял воду в ведре.
— А для чего лягушки? — спросил я.
— Для второго отделения, — кратко ответил он, продолжая выпрямлять с помощью ног полосовое железо. Атлет был до крайности молчалив.