Помню, когда я пришла в школу, в восьмом классе девочки устроили мне экзамен. Нарочно приносили списанные откуда-нибудь предложения потруднее, просили «помочь» расставить знаки. Предложения были огромные, запутанные, из Тургенева, из Толстого, из Бунина, и я очень боялась, что налечу на какой-нибудь авторский знак, поставленный вопреки правилам, и надо мной будут смеяться, не станут верить. Особенно усердствовала в преподнесении таких текстов Майя Останкина — девочка, которой негласно подчинялся весь класс, и, конечно, эта Майка, с широкими, бойкими, недоверчивыми, даже немного нахальными глазами семейной любимицы, никогда не думала, наверное, что я всего на шесть лет старше, что сама недавно сидела на скрипучей школьной скамейке и сама подсовывала Анне Владимировне предложения потруднее.
Я спаслась от проверок своим же собственным диктантом, из сотни труднейших слов, по счастью сохранившимся у меня со школьных времен. Всякие там аллеи, галереи, подьячие…
Грамотеи получили по двойке и перестали испытывать мои знания. Спасибо Анне Владимировне!
За окном на голом блекло-зеленом тополе прыгает синичка. Она скачет вдоль ветки, оглядывает ее, тихонько звенит и такая веселая, довольная. Скоро весна, синичка, конечно, знает это, как чувствует, наверное, и тополь — так спокойно устремлены его ветви в пока еще холодное солнечно-белое небо. Вот тут все просто, беспечально: синичка, тополь, небо и ожидание весны. А почему мне сегодня так больно, тяжело, точно я не в своей квартире, а где-то заточенная и отделенная от всех и мне туда отрезаны все пути.
В общем, решено. Из школы уйду. Само так получилось. Да и муж все время твердит об этом. Перед осенью, когда в школах распределяют нагрузку, у нас бывают семейные столкновения. «Зачем тебе много часов? — говорит он. — Всех денег не заработаешь, а дома разор, беспорядок». «Где ты, справедливость?» — думаю я, глядя на него. Правда, устаю от школы. Прихожу иногда за день постаревшая словно бы на год, смотрю в зеркало на появившиеся у глаз морщины, и тяжело, что проходит моя молодость, только не хочется, никак не хочется этому верить. Самой старой я считала себя в двадцать пять, в тридцать думала — молодость до тридцати пяти, сейчас думаю: может быть, еще останусь молодой лет пять после сорока? А что буду думать тогда? Иногда кажется: лечь бы, выспаться беззаботно, как в детстве, детским сном, и сразу сбежали бы эти годы, и проснулась бы с легкостью во всем теле, даже с тихой ломотой, радостным звоном пробуждения в отдохнувшей, ничем не отягченной голове. А спать некогда, потому что надо отправить ребят в школу, приготовить завтрак, накормить мужа, подумать об обеде, написать планы, сходить в магазин, проверить тетради, вечером хочется куда-нибудь в кино или просто на улицу, и снова знаешь, что ждут тетради, которые никогда не кончаются, как не кончаются в них ошибки. Ложусь спать всегда с одной мыслью: хоть бы ночь была подольше, а утро не так скоро…
Значит, решено. Я отошла от окна. Синичка улетела. А тополю было безразлично все. Он спокойно ждал весны в своей неведомой, непонятной отрешенности. Я подумала только, что деревья, наверное, счастливее людей: их жизнь проста, величава, недоступна печали и все в ней идет по порядку — молодость, зрелость, старость. Они равно красивы и юными побегами, и дуплистой старостью, живут долго, и не в этом ли истинная мудрость жизни: не терзать себя волнениями, следовать простому житейскому пути. У деревьев нет голоса — только шепот. И у меня теперь нет голоса. Но все-таки волноваться не стоит, голос, возможно, вернется, в конце концов, ларингит, хоть и хронический, не ахти какая болезнь, ведь я даже обрадовалась тогда больничному листу — в самом деле: температуры нет, можно заниматься чем угодно, ходить куда угодно.
За эти недели я все прибрала, вычистила, вымыла, перестирала, обед всегда вовремя приготовлен, даже находится время полежать, почитать, пока одна… А где-то там, словно бы очень далеко, живет школа, идут уроки, звенят звонки, от гвалта на переменах дрожат стекла и кто-то ведет мои уроки, за меня читает «Ревизора» и проверяет тетрадки. Может быть, меня уже забыли, не числят в учителях… Но, в конце концов, я ведь не дезертир, я просто ухожу, как уходит из строя раненый ветеран, и никто не будет смеяться мне в спину. Я потеряла голос, но не потеряла свое лицо, и хватит, довольно рассуждать и мучиться… Кто это там звонит?
От такого дружного «Здравствуйте!», должно быть, вздрогнул дом. Они пришли — весь мой девятый «В», до единого человека. Когда я разместила их в большой комнате, сама не знала, куда деться, — со всех сторон блестящие, всезнающие, любопытные глаза.
— Татьяна Сергеевна! Мы пришли, — сказал Грязнов. — Говорят, что вы потеряли голос. И что вы не вернетесь… Мы просим вас… Не уходите… И — вот… — Он достал из-за спины пучок красных и белых тюльпанов.
Где они их взяли? Зимой!
— Ребята! — сказала я и почувствовала, как краснею от шеи до волос. Мне стало стыдно, я не верила своим ушам. Я же сказала это громко, своим обыкновенным и звучным голосом. Он вернулся вдруг, мой голос. И я едва закончила, подавляя слезы: — Я… я выздоровела… Через день-два я приду… Я приду…
Как-то раз, еще будучи студентом-практикантом, я присутствовал на уроке Николая Николаевича.
Николай Николаевич стоял, вытянувшись перед классом, чуть приподняв седую бородку клинышком. Белая, вся в вихрах и завитушках шевелюра его резко выделялась на фоне классной доски, а черная суконная блуза — «толстовка» почти сливалась с ней. В правой руке он держал раскрытую книгу, в левой — пенсне на черной тесемочке. Не глядя в книгу, чуть помахивая пенсне, он взволнованно читал:
Погиб поэт! — невольник чести —
Пал, оклеветанный молвой,
С свинцом в груди и жаждой мести,
Поникнув гордой головой!..
Сидя на самой задней парте, я видел перед собой тридцать шесть затылков и по ним мог судить о том, с каким вниманием слушают ребята Николая Николаевича. Темные и белобрысые, с косами и без кос — все затылки держались на слегка вытянутых шеях и были совершенно неподвижны.
Но вдруг два затылка — один рыжий, другой черный — оживленно задвигались. Двое мальчишек, сидевших на одной парте, принялись указывать друг другу куда-то под потолок и громко шептаться.
Николай Николаевич укоризненно взглянул на ребят. Те угомонились, но ненадолго. Вскоре рыжий поднял маленький грязный кулак и кому-то им погрозил.
Несколько учеников возмущенно взглянули на рыжего. Николай Николаевич нервно дернул бородкой в его сторону.
— Анатолий, голубчик! Если тебе неинтересно, можешь выйти из класса, но другим слушать, пожалуйста, не мешай, — сказал он сдержанно и продолжал чтение.
Дойдя до второй части стихотворения, Николай Николаевич понизил голос. Гневно поглядывая на класс, он стал читать медленно и тяжело:
А вы, надменные потомки
Известной подлостью прославленных отцов,
Пятою рабскою поправшие обломки
Игрою счастия обиженных родов!
— Хи-хи! — раздалось в классе.
Николай Николаевич захлопнул книгу.
— Я не могу… — заговорил он подрагивающим голосом. — Я не могу продолжать урок при таком отношении к творчеству Михаила Юрьевича. Я убедительно прошу Анатолия выйти из класса и не мешать коллективу работать.
Рыжий мальчишка сидел за своей партой не шевелясь.
— Толька, выйди!.. Слышишь? Выходи, Толька! — закричало несколько голосов.
Толька вздохнул на весь класс и направился к двери.
— Виноват! Минутку! — проговорил Николай Николаевич. — Подойди, пожалуйста, сюда.
Мальчишка повернулся и подошел к учителю. Маленькое лицо его было светло-малинового цвета, на нем такие же рыжие, как волосы, поблескивали веснушки, и из этого пестрого окружения тоскливо смотрели небольшие голубые глаза.
Николай Николаевич осторожно приподнял кончик красного галстука, висевшего на шее у Анатолия.
— Что это такое? — спросил он.
— Галстук, — тихо сказал мальчишка.
— Какой галстук?
— Пионерский.
Мальчишка не проговорил, а прохрипел это, но все в классе услышали его.
Николай Николаевич серьезно посмотрел на класс:
— Обращаю внимание товарищей пионеров на это явление. Анатолия прошу подождать меня возле учительской.
Николай Николаевич умолк и протянул руку с пенсне по направлению к двери. Мальчишка с напряженной физиономией вышел из класса.
— Безобразие! До чего разболтались! — пробормотал Николай Николаевич, снова раскрывая книгу.
Но в это время сдержанно засмеялся один ученик, потом другой, третий, и через несколько секунд уже громко хохотал весь класс. Все смотрели туда, куда только что глядел пострадавший Анатолий.