— Ладно. — Левинсон отложил карту и встал.
— Слушай, Левинсон… — начал Морозка. — У меня просьба к тебе… Сполнишь — вечным другом будешь, правда…
— Вечным другом? — с улыбкой переспросил Левинсон. — Ну, говори, что там за просьба.
— Пусти меня во взвод…
— Во взво-од?.. С чего это тебе приспичило?
— Да долго рассказывать — очертело мне, поверь совести…
Точно и не партизан я, а так… — Морозка махнул рукой и нахмурился, чтобы не выругаться и не испортить дела.
— А кто же ординарцем?
— Да Ефимку можно приспособить, — уцепился Морозка. — Ох, и ездок, скажу тебе, — в старой армии призы брал!
— Так, говоришь, вечным другом? — снова переспросил Ле-винсон таким тоном, точно это соображение могло иметь как раз решающее значение.
— Да ты не смейся, холера чертова!.. — не выдержал Морозка. — К нему с делом, а он хаханьки…
— А ты не горячись. Горячиться вредно… Скажешь Дубову, чтоб прислал Ефимку, и… можешь отправляться.
— Вот эт-то удружил, вот удружил!.. — обрадовался Морозка. — Вот поставил марку… Левинсон… эт-то н-номер!.. — Он сорвал с головы фуражку и хлопнул ею об пол.
Левинсон поднял фуражку и сказал:
— Дура.
… Морозка приехал во взвод — уже стемнело. Он застал в избе человек двенадцать. Дубов, сидя верхом на скамейке, при свете ночника разбирал наган.
— А-а, нечистая кровь… — пробасил он из-под усов. Увидев сверток в руках Морозки, удивился. — Ты чего это со всеми причиндалами? Разжаловали, что ли?
— Шабаш! — закричал Морозка. — Отставка!.. Перо в зад, без пенсии… Снаряжай Ефимку — командир приказывает…
— Видно, ты удружил? — едко спросил Ефимка, сухой и желчный парень, заросший лишаями.
— Вали, вали — там разберемся… Одним словом — с повышением, Ефим Семенович!.. Магарыч с вас…
От радости, что снова находится среди ребят, Морозка сыпал прибаутками, дразнился, щипал хозяйку, крутился по избе, пока не налетел на взводного и не опрокинул ружейного масла.
— Калека, вертило немазаное! — выругался Дубов и хлопнул его по спине так, что Морозкина голова мало не отделилась от туловища.
И хоть было очень больно. Морозна не обиделся — ему даже нравилось, как ругается Дубов, употребляя свои, никому не известные слова и выражения: все здесь он принимал как должное.
— Да… пора, пора уж… — говорил Дубов. — Это хорошо, что ты снова к нам присмыкнулся. А то испохабел вовсе — заржавел, как болт неприткнутый, из-за тебя срам…
Все соглашались с тем, что это хорошо, но по другой причине: большинству нравилось в Морозке как раз то, что не нравилось Дубову.
Морозка старался не вспоминать о поездке в госпиталь. Он очень боялся, что кто-нибудь спросит: «А как жинка твоя поживает?..»
Потом вместе со всеми он ездил на реку поить лошадей… Глухо, нестрашно кричали в забоке сычи, в тумане над водой расплывались конские головы, тянулись молча, насторожив уши; у берега ежились темноликие кусты в холодной медвяной росе. «Вот это жизнь…» — думал Морозка и ласково подсвистывал жеребцу.
Дома чинили седла, протирали винтовки; Дубов читал вслух письма с рудника, а ложась спать, назначил Морозку дневальным «по случаю возвращения в Тимофееве лоно».
Весь вечер Морозка чувствовал себя исправным солдатом и хорошим, нужным человеком.
Ночью Дубов проснулся от сильного толчка в бок.
— Что? что?.. — спросил испуганно и сел. Не успел продрать глаза на тусклый ночничок — услышал, вернее, почувствовал, отдаленный выстрел, через некоторое время другой.
У кровати стоял Морозка, кричал:
— Вставай скорей! Стреляют за рекой!.. Редкие одиночные выстрелы следовали один за другим с почти правильными промежутками.
— Буди ребят, — распорядился Дубов, — сейчас же крой по всем халупам… Скоро!..
Через несколько секунд в полном боевом снаряжении он выскочил во двор. Небо расступилось — безветренно-холодное. По мглистым нехоженым тропам Млечного Пути в смятении бежали звезды. Из темной дыры сеновала выскакивали — один за другим — взъерошенные партизаны, ругаясь, застегивая на ходу патронташи, выводили лошадей. С насестов с неистовым кудахтаньем летели куры, лошади бились и ржали.
— В ружье!.. по коням! — командовал Дубов. — Митрий, Сеня!.. Бежите по хатам, будите людей… Скоро!..
С площади у штаба взвилась динамитная ракета и покатилась по небу с дымным шипеньем. Сонная баба высунулась в окно и быстро нырнула обратно.
— Завязывай… — сказал кто-то упавшим, в дрожи, голосом. Примчавшийся из штаба Ефимка кричал в ворота:
— Тревога!.. Все на сборное место в полном готове!.. — Взметнул над венцом оскаленной лошадиной пастью и, крикнув еще что-то непонятное, исчез.
Когда вернулись посланные, оказалось, что больше половины взвода не ночует дома: с вечера ушли на гулянку и, видно, остались у девчат. Растерявшийся Дубов, не зная — выступать ли с наличным составом или съездить в штаб самому узнать, в чем дело, — ругаясь в бога и священный синод, послал во все концы разыскивать поодиночке. Два раза приезжали ординарцы с приказом немедленно прибыть всем взводом, а он все не мог найти людей, метался по двору, как пойманный зверь, готов был в отчаянии пустить себе пулю в лоб и, может быть, пустил бы, если б не чувствовал все время своей тяжелой ответственности. Многие в эту ночь пострадали от его безжалостных кулаков.
Наконец, напутствуемый надрывным собачьим воем, взвод ринулся к штабу, наполняя придавленные страхом улицы бешеным конским топотом и звоном стали.
Дубов очень удивился, застав весь отряд на площади. Вдоль по главному тракту вытянулся готовый в путь обоз, — многие, спешившись, сидели возле лошадей и курили. Он отыскал глазами маленькую фигурку Левинсона, тот стоял возле освещенных факелом бревен и спокойно разговаривал с Метелицей.
— Что ж ты так поздно? — набросился Бакланов. — А говоришь еще: «Мы-ы… шахте-еры…» — Он был вне себя, иначе никогда бы не сказал Дубову подобной фразы. Взводный только рукой махнул. Самым обидным для него было сознание, что этот вот молодой парень Бакланов имеет теперь законное право всячески хулить его, но даже хула та не будет достойной платой за его, Дубова, вину. Кроме того, Бакланов уязвил его в самое больное место: в глубине души Дубов полагал, что звание шахтера самое высокое и почетное, какое только может носить человек на земле. Теперь он был уверен, что его взвод опозорил и себя, и Сучанский рудник, и все шахтерское племя, по крайней мере, до седьмого колена.
Изругавшись вволю, Бакланов уехал снимать дозоры. От пятерых ребят, вернувшихся из-за реки. Дубов узнал, что никакого неприятеля нет, а стреляли они «в белый свет, как в копейку», по приказанию Левинсона. Он понял тогда, что Левинсон хотел проверить боевую готовность отряда, и ему стало еще горше от сознания, что он не оправдал доверия командира, не стал примером для других.
Когда взводы построились и сделали перекличку, обнаружилось, что многих все же недостает. Особенно много дезертиров оказалось у Кубрака. Сам Кубрак ездил днем прощаться с родней и до сих пор не протрезвился. Несколько раз он обращался к своему взводу с речью — «могут ли его уважать, если он такой подлец и свинья», — и плакал. И весь отряд видел, что Кубрак пьян. Только Левинсон будто не замечал этого, иначе пришлось бы снять Кубрака с должности, а его некем было заменить.
Левинсон проехал по строю и, вернувшись на середину, поднял руку. Она повисла холодно и строго. Слышны стали тайные ночные шумы.
— Товарищи… — начал Левинсон, и голос его, негромкий, но внятный, был услышан каждым, как биение своего сердца. — Мы уходим отсюда… куда — этого не стоит сейчас говорить. Японские силы — хотя их не нужно преувеличивать — все же такие, что нам лучше укрыться до поры, до времени. Это не значит, что мы совсем уходим от опасности. Нет. Она постоянно висит над нами, и каждый партизан об этом знает. Оправдываем ли мы свое партизанское звание?.. Сегодня никак не оправдали… Мы распустились, как девочки!.. Ну что, если бы на самом деле были японцы?.. Да они ведь передушили б нас, как цыплят!.. Срам!.. — Левинсон быстро перегнулся вперед, и последние его слова хлестнули сразу развернутой пружиной так, что каждый вдруг почувствовал себя захваченным врасплох цыпленком, которого душат в темноте неумолимые железные пальцы.
Даже ничего не понявший Кубрак сказал убежденно:
— Прравильно… Все ето… прравильно… — крутнул квадратной головой и громко икнул.
Дубов ждал с минуты на минуту, что Левинсон скажет: «Вот, например. Дубов — он пришел сегодня к шапочному разбору, а ведь я надеялся на него больше всех, — срам!..» Но Левинсон никого не упомянул по имени. Он вообще говорил немного, но упорно бил в одно место, будто вколачивал массивный гвоздь, которому предстоит служить на вечные времена. Только убедившись, что слова его дошли по назначению, он посмотрел в сторону Дубова и неожиданно сказал: