Это звонил Павел.
«Кого? Кузьму Клеща? — Хиндель посмотрел на меня, однако трубку не передал; он всегда настораживался, когда звонили кому-нибудь из его подчиненных. — А кто спрашивает? Павел Харитонович? А зачем вам Клещ? Кто он вам? Друг, земляк, свояк? Откуда вы звоните? Из управы?»
Я подошел и бесцеремонно забрал из его рук трубку. Телефон работал плохо, голос, как с того света, но я узнал Павла. Он приглашал вечером к себе. На именины. Будет что выпить. Из деревни привезли самогонку. Я переспросил:
«Сколько? Три бутылки? Всего? На четверых? Ну, мне это что собаке муха».
Пожарники заржали. И тут я увидел Лотке. Низкорослый, кривоногий, как старый кавалерист, в черной замусоленной кожаной куртке, в очках с какими-то зеленоватыми стеклами, он стоял на пороге и слушал. Внимательно слушал. Я еще раз убедился, что он знает русский язык. Но за три месяца, что я служил в пожарной, он ни разу не выдал себя. Слушать слушает, как будто хочет вникнуть в музыку чужой речи, а потом все переспрашивает по-немецки. Он здорово играл свою роль. Впрочем, так же, как и я. За год оккупации я пополнил свои знания в немецком языке, как не пополнил бы, окончив три института. Но в этой компании употреблял десяток ходовых коверканных слов — не больше.
Гвоздик, видно, надеясь на поддержку Лотке, заскулил:
«Он самогонку будет дуть, а я за него дежурь. Не стану!»
Лотке спросил у Хинделя, о чем спор. Тот объяснил не слишком вежливо, но с немецкой обстоятельностью. Я никак не мог тогда понять их взаимоотношений. Да и до сих пор не понимаю: неужто Хиндель не догадывался, кто такой Лотке, и не знал, что механик говорит по-русски не хуже его, «фольксдойче»?
«Чья очередь дежурить?» — спросил Лотке.
Минуту назад Хиндель склонялся к тому, что дежурить должен Гвоздик. А тут вдруг твердо заявил:
«Дежурить будет Клещ! — И строго приказал мне по-русски: — Дежурить пойдешь ты!»
Я взмолился:
«Пан начальник, — в присутствии Лотке все мы твердо придерживались субординации, дисциплины, — вы же сами слышали, что меня только что пригласили на именины и я дал согласие. Что подумает человек? Лучший друг. Прощу вас».
«Отпустите его», — бросил Лотке, не глядя ни на меня, ни на Хинделя.
Начальник взорвался.
«Это не пожарная команда, — выдавил он по-немецки, потом крикнул по-русски: — А банда пьяниц! То ли было…» — Он, верно, хотел сказать «то ли было при Советах», но осекся.
Лотке процедил:
«Вы старый осел, Хиндель».
«Ладно, ладно, пускай будет Гвоздик. Гвоздик!»
Тот вскочил:
«Слушаю, пан начальник!»
А Лотке опять сказал спокойно, без злости, без нажима:
«Вы старый баран, Хиндель», — и вышел из дежурки.
Гвоздик матюкнулся. Хиндель суммировал по-немецки: «Я старый осел и старый баран», — и выругался по-русски.
Я смолчал, потому что мне заступничество механика не нравилось больше, чем кому бы то ни было.
Странные профессии пришлось перебрать мне во время оккупации! Первая — по собственному выбору — грузчиком: надо было работать, чтоб жить. Там я связался с подпольщиками. После взрыва эшелона с авиабомбами пришлось скрываться. Спрятали меня ребята остроумно: устроили в немецкий госпиталь сторожем при покойницкой. «Начальник морга», как в насмешку называли меня сами немцы. С мертвыми фашистами я обращался нежно и любовно. Это забавляло и страшило живых. Они дивились моей физической силе и смеялись над моей глупостью. Я неплохо играл придурковатого здоровяка, которому ничего не стоит выпить два стакана чистого спирта и съесть пять госпитальных обедов. Но даже у меня, студента-медика, будущего хирурга, не выдержали нервы. Нормальный человек не может свыкнуться с покойниками. Я и теперь жалею и в глубине души не люблю людей, работающих в моргах… Если человек делает это по доброй воле, я боюсь его, мне кажется, такой человек способен на преступление. Я попросил Павла найти мне другую работу. И что, ты думаешь, он предложил мне вскоре? Ассенизационный обоз. Не смейся. Никогда не признаюсь детям, что работал «золотарем». Разумеется, я обиделся. Но Павел убедил меня, что ночные поездки, ночной пропуск, возможность перевозки опасных грузов — это совсем не плохо для моей главной профессии подпольщика. Действительно, я скоро и сам убедился, что новая работа во многих отношениях удобна. Главное, почти не нужно было появляться на людях днем. Мой рост, моя фигура — слишком приметные, а город наш во время оккупации изрядно обезлюдел. Удобно было, наконец, и то, что вместе со мной работали тупые, ограниченные люди, полные кретины. Вряд ли кому-нибудь взбрело бы в голову засылать в такую организацию шпика. А если я делал вылазку днем (в редакцию, например, получив задание выполнить приговор над Шмарой, я пришел как поэт, принес чужие стихи — любовную лирику), то мог быть уверен, что не столкнусь со своими коллегами по ночной работе. Много было случайных провалов. Встретится добрый человек, ляпнет вслух настоящую фамилию, старый адрес или еще что — готово, провал!
Короче говоря, когда месяца через полтора Павел предложил мне работу «чистую» — в пожарной команде, нельзя сказать, чтоб я обрадовался. Но горком решил (так передал Павел) «приблизить меня к полиции», и я пошел на это «сближение». Я солдат. Новая работа не понравилась с первых же дней. Не самая работа. А этот Лотке, наш молчаливый механик. Я раскусил его сразу, почуял хитрого врага и поначалу занервничал. За целый год мне нигде еще не приходилось работать под ежедневным наблюдением агента гестапо. Я высказал свою тревогу Павлу. Он усмехнулся и заметил:
«Все мы так работаем. Думаешь, мне в управе легче? Докажи ему свою лояльность».
И я по молодости с довольно-таки безрассудной смелостью повел азартную игр, Стал добиться, чтобы Лотке сам себя paзоблачил. Из всей команды я один не боялся Лотке, При нем ругал его, называл «немецким козлом», говорил, что механик из него, как из дерьма пуля. Он делал вид, что ничего не понимает. Но когда тот же паршивый Гвоздик, мелкий шпиончик, передал ему, как я ругаюсь, Лотке отреагировал. Как-то подошел ко мне, постучал пальцами по лбу и сказал беззлобно:
«Большая и глупая голова. Можешь ругать меня, но если оскорбишь немецкую нацию, — глаза его при этом недобро блеснули, — ты узнаешь ее силу».
Хиндель перевел и от себя свирепо предупредил:
«Если ты не заткнешь свой дырявый шланг, я заткну его сам. Так заткну, что ты до смерти не пикнешь»..
Тогда я сделал вид, что иду на примирением пригласил Лотке выпить с нами (ребята раздо- были спирта). Но механик вежливо отказался, похлопав себя по худому животу:
«Кранк».
«Ну, хрен с тобой. Нам больше останется», — махнул рукой я.
Он спросил у машинистки, что я сказал. Она перевела: «Клещ сказал: очень жаль, что пан механик не может с ними выпить чарку вина».
Лотке почмокал и согласился: «Да, жаль. Я тоже жалею».
Актер был, сволочь!
Одно обстоятельство смущало меня: ни разу я не заметил, чтоб Лотке шпионил за мной в нерабочее время. Он вот так неожиданно появлялся в дежурке, на вышке, ходил по пятам во время пожаров. Но не было случая, чтобы он вынырнул на нашей окраине, где я квартировал, или попался на глаза в другом месте. Иногда даже возникала мысль: а не слишком ли я подозрителен?
Однако на встречу с Павлом в тот вечер не пошел. По дороге домой завернул у Сенного рынка к известной спекулянтке самогоном и… «напился». Выпил один стакан, а кренделя выводил потом!.. Хозяйка моя, добрая и тихая, из тех полугорожанок, полукрестьянок, что живут, разводя и продавая овощи. Ей тогда было лет сорок, уже сын служил в армии… Но женщина есть женщина… Она привязалась ко мне, ей очень хотелось приручить насовсем такого парня. Кто я в действительности, она, конечно, не знала, но готова была любому глаза за меня выцарапать. Ухаживала за мной и оберегала, как ребенка. Это была единственная женщина, с которой я жил до того, как женился. Можешь поверить?
Ярош спросил, и Шикович нарушил свой обет молчания — ответил со свойственной ему легкостью:
— Передо мной можешь не оправдываться. Перед Галей оправдывайся.
— Перед Галей, — задумчиво повторил Ярош и умолк.
Вспомнилась нелепая сцена ревности. Кажется, никогда он не думал 6 своей жене так неласково, как в ту минуту. Спит, успокоенная. А ему не до сна.
Пока он рассказывал, они прошли несколько раз по тропке до ручья и обратно, потом двинулись вдоль ручья, под дубы, стоявшие в ряд… Дальше начинался бор. Здесь, на границе рощи и бора, было у них облюбованное место, где они почти каждый вечер раскладывали костер. Иногда пекли картошку в золе и жарили сало да прутике. Ярош, человек хозяйственный, даже смастерил здесь скамейку.