«Так и я скоро буду на полной свободе. Господи! Ужели свои, русские, мне не простят? Ох, все одно, только бы скорее на родную землю!»
Обедать Ефрем не пошел, какой-то плотный комок стал у него в горле. Он с трудом проглатывал слюну. С крыльца казармы он видел, как направились к границе солдаты. Среди них был Федор Вагранов с ручным пулеметом на плече.
Переждав немного, Ефрем поплелся к воротам. Ему было плохо, но он стремился выглядеть и еще хуже, несчастнее. Показал дневальному увольнительную записку, запинаясь, вяло объяснил:
— Полежать велел на самом сильном припеке. Камни на солнечной стороне сопки хорошо прокалились. Выйду я, полежу?
И дневальный сочувственно махнул рукой:
«А чего ж? Проходи!»
Ефрем побрел туда, где начинался орешник. Долго возился, укладываясь на склоне сопки так, чтобы от проходной можно было разглядеть только его головной убор. Потом так и оставить фуражку среди камней, а самому помаленьку спуститься ниже. Пожалуй, стоит сразу повесить на куст, будто для просушки, нижнюю рубаху. Оно как-то вернее, когда дневальному все это будет кидаться в глаза…
Чтобы попасть к знаку номер «21», надо проделать большой крюк. Не пойдешь по дороге, по которой на стрельбище ходят солдаты. А солнце почему-то стремительно быстро стало чертить в небосводе свой огненный путь.
Успеть, успеть до заката. Ночью было бы лучше, спокойнее. Но тогда сменится Федор. И свои — о них, которые на той стороне, теперь думалось только так — в темноте не разглядят белого флага.
Когда все было решено, дорога назад отрезана — Ефрем почувствовал прилив свежих сил. И хотя не отступал комок, давивший горло, а кожу на спине временами еще стягивали колючие мурашки, он шел с под бегом, нетерпеливо продираясь через орешник, сторонясь открытых полян.
Иногда останавливался перевести дух, точнее определить направление. Перед ним неоглядно раскидывались сопки, задернутые дрожащим маревом зноя. Теплые волны прогретого воздуха сушили губы, гортань. Хотелось пить.
«Потом, потом, — убеждал Себя Ефрем, — и отдохну и напьюсь».
Вспорхнула из-под ноги маленькая птичка, потрепыхала короткими крылышками, словно повиснув в воздухе, и скрылась в солнечных лучах.
Ефрему припомнился похожий на нее трефовый туз, о котором недавно говорил и Федор. Тогда была загадана удача. Именно такая удача: счастливый побег. К трефовому тузу пришла пиковая десятка. Какая десятка придет сегодня, на русской стороне, если трефовый туз — это Федор, ожидающий его у маньчжурского пограничного знака?
Нет больше за плечами осточертевшей, чужой ему винтовки, не оттягивают пояс тяжелые подсумки с патронами. Ах, сбросить бы еще поскорее и все это тряпье, примету чужого солдата, надеть крестьянские портки и рубаху!
Шире шаг! Шире шаг! И пусть лицо секут жесткие ветви молодых дубков. И пусть горят потертые, сбитые на камнях ноги.
Вот, наконец, открылась и последняя сопка. За нею — Ефрем счастливо зажмурился — своя, родная земля.
Он мог бы на едином дыхании добежать туда. Усталость, лихорадку словно рукой сняло. Но рассудок подсказывал: смотри не ошибись ни в чем, будь особенно осторожен, граница с обеих сторон как бы безлюдна, и в то же время помни! — за нею следят десятки, сотни внимательных глаз,
Ефрем стиснул ладонями виски: только бы не встретиться опять с такими, как тогда, глазами…
Выверяя каждое своё движение, сторожко прислушиваясь к каждому случайному звуку, он поднялся по склону сопки на самый ее гребень и скатился в неглубокий узкий овражек с крутыми облохматившимйся обрывами. Дальше, из осторожности, следовало ползти.
Земля даже здесь, в этом овражке, сильно пересохла. Пыль забивалась в ноздри, серые комья сыпались из-под носков тяжелых ботинок. Ефрем полз на руках, плотно припадая грудью к земле, волоча ноги.
Над ухом запищал комар. Больно впился в затылок. Ефрем даже не отмахнулся. Чуть повернув голову вбок, он искал глазами Федора.
Увидел невдалеке пограничный знак, полускрытый низким кустарником — немного левее, тоже в кустах, светлую полоску, жгуче поблескивающую в лучах низко стоящего солнца. Ствол пулемета? Стало быть; Федор на месте, все идет хорошо, как задумано.
— Ефрем! — долетел приглушенный голос. — Это ты?
С обрыва, не поднимаясь в рост, из косматых метелок травы ему рукой сигналил Федор.
— Торопись. Видишь: впереди бугорок. За ним выкидывай белый флаг…
Ефрем благодарно улыбнулся, пополз быстрее, срываясь временами в короткие перебежки. Федор вернулся на свое место.
Перед самым бугорком Ефрем вытащил из-за пазухи припасенный заранее белый лоскут, оглянулся назад, зло прощаясь с опостылевшей ему землей, сделал знак Федору: «Видишь меня?»
Тот ответил таким же немым знаком. И присел к пулемету.
А когда Ефрем приподнялся, чтобы перевалить через бугорок, пулемет ударил короткой нервной очередью. Три пули просвистели над головой Ефрема, четвертая раздробила ему череп.
Никифора Гуськова навестил Владимир Сворень.
Они не очень-то дружили. Но жены их между собою были всегда в ладах. Смеясь, Гуськов говаривал, что они удивительно точно сошлись носами, именами и характерами. Однако, чтобы все-таки оттенить и некоторое различие, свою жену он называл Надюшей, а жену Свореня-Наденькой, иногда прибавляя еще и ласковое словцо — «дорогая». Сворень миндальничать не любил. У него «своя» была Надя, а Гуськова — Надежда.
Как-то так получилось, что и отцами Гуськов со Своренем стали почти одновременно, хотя Гуськов привез себе подругу жизни с Волги на целый год позднее свадьбы, сыгранной Своренем в Москве.
У Гуськова, к полной и общей радости его самого и Надюши, топал по комнате и тащил со стола все, что подвернется под загребущие ручонки, сын Антошка. А у Свореня не менее озорная и проворная девчушка Роза, нареченная так в память Розы Люксембург, была предметом его частых и вовсе нешуточных упреков Наде: «Говорил ведь, ешь огурцы, не ешь капусту!» Надя фыркала и удивлялась, как это серьезный и образованный мужчина может верить в глупые бабьи присказки. Самой Наде как раз хотелось иметь дочку.
Вообще, семейная жизнь у Свореня задалась неровная. Когда он, еще курсантом Лефортовской военной школы, только, начинал ухаживать за Надей, его привлекало в ней все: и красота, и немного кокетливая бойкость, и социальное происхождение, и даже на первых порах после женитьбы возможность, жить в комнате ее родителей.
Нравилось ему и восторженное преклонение Нади, да и Ивана Ильича с Еленой Савельевной, перед его военными заслугами, удостоверенными боевым орденом. Вступление в потомственную рабочую семью Митиных тоже придавало известную солидность положения. Получалось, что Надя с собой в «приданое» принесла немалую толику, невеста оказалась по всем статьям «богатая».
А вот жена… Дополнительно ко всему прежнему она уже ничего не прибавила. На завод не пошла. Пока существовал Моссельпром, торговала от Моссельпром а, потом устроилась продавщицей в магазин потребкооперации. Иными словами, в анкетах писалась: «служащая», а не «рабочая». Ну, а служащий — это в обществе все-таки не самая первая категория. Надя с ним спорила, упрямо твердила, что торговать ей просто нравится. Нравится резать масло, сыр, колбасу, отвешивать сахар, крупу, подавать пачки чая, соды, горчицы; целый день видеть перед собой все новых и новых людей, перекидываться с ними веселыми словечками. Это было в ее характере. А попадутся сердитые либо усталые — одарить их особой внимательностью. Кроме покупок, пусть унесут с собой хоть капельку еще и хорошего настроения. Чем это плохо?
Наде было невдомек еще и другое. Владимир, окончил военную школу, четыре прежних треугольничка в петлицах заменил двумя кубиками. Не шути — помкомроты! Он рос, а Надя не росла. И постепенно то «богатство», что принесла невестой, в замужестве она как бы растратила. Даже, по сути дела, уже стала сама жить в счет мужниного богатства…
Свореню не хотелось покидать Москву. За годы обучения в Лефортовской школе он понял и оценил все достоинства столицы. И когда перед окончанием школы через друзей разведал, что, подготовлены уже назначения, пришел в смятение. Тимофея Бурмакина посылали в распоряжение командования Особой Краснознаменной Дальневосточной Армии, и Сворень с удовлетворением подумал: «Вот Тимке только там, на краю земли, и надо служить. Он лесной человек». Кисло сморщился, узнав, что Никифора Гуськова зачисляют в один из полков Московского гарнизона. Но внутренне согласился с этим: «Башковит и повоевал немало. Выправка у него тоже на загляденье». И скрипнул зубами от злости, когда ясна, стала собственная судьба: ехать за Урал. Мало еще в гражданскую войну досталось ему этой. Сибири!