ждал ее. Однако она все не приходила. Я был голоден, вид лежавшей на газете воблы дразнил меня, и терпение мое скоро иссякло. Я пошел искать Варю, спустился в ту комнату, где выдавались пайки, но там уже никого не было. Я обежал весь Дом просвещения и нашел ее на кухне у Марии Васильевны, Лева Кравец, расставив ноги в синих галифе, сидел за столом, Мария Васильевна наливала ему в стакан кипяток из чайника, а он чистил и ел Варину воблу. Варя же, стоя коленями на табуретке, полураскрыв румяные губы, с выражением радости на лице следила не отрываясь за его вымазанными жиром пальцами, за его ртом.
— Ему нужно питание, — объяснила она мне впоследствии, не сомневаясь, что этот довод для меня так же убедителен, как для нее.
Все в нем казалось ей милым, значительным, и она не понимала, как другой человек, — я, например, — может его не любить. И даже ненавидеть.
Надо сказать, что я ненавидел бы его меньше, если бы он относился к Варе так же, как она к нему. Но он обращался с ней небрежно, разговаривал снисходительно и свысока.
— Скука у вас здесь зеленая, — говорил он. — Не было бы бильярда, так можно было бы подохнуть…
Он зевал и потягивался, а я при этих словах о «зеленой скуке» испытывал острое чувство обиды за Варю. Однако она сама не обижалась нисколько. Она, кажется, считала вполне естественным, что такому выдающемуся человеку, как Лева Кравец, с ней скучно. Она придавала огромное значение его таинственной деятельности, на которую он иногда намекал, и при его неясных, вскользь брошенных замечаниях, что теперь нужно «ждать и ждать», на лице у нее появлялось важное и даже торжественное выражение.
Я не сомневаюсь, что о сути его загадочных дел Варе было известно не больше, чем мне. Он не объяснял нам ничего, кроме того, что «все в свое время решится», что «решится все большой кровью» и что тогда станет ясно, «какой человек чего стоит». Ни я, ни Варя никогда не задавали ему никаких вопросов, потому что он объяснил нам, что есть вещи, о которых он не проболтался бы даже под пыткой.
— Человек должен быть достоин того доверия, которое ему оказывают, — говорил он горделиво.
Мы считали его настоящим революционером, большим человеком у советской власти. Он упоминал то о том, что был вчера в Смольном, то о беседе с каким-то комиссаром, «приехавшим инкогнито, чтобы не дразнить гусей», то о том, что не спал всю ночь, потому что «принимал участие в одной операции». Он поражал нас своим знанием положения дел на фронтах. Когда я робко вставлял какое-нибудь замечание, он спрашивал:
— Откуда тебе это известно?
— Из газеты, — отвечал я. — Прочел на стене…
— Тю, газета! — говорил он. — Как будто из газеты можно что-нибудь узнать…
Отступлению белых под Петроградом он не придавал никакого значения.
— Тактика, — объяснял он. — Сегодня отступили, завтра опять будут здесь. Не откажутся они от Петрограда. У них, по-твоему, на что главный расчет? Нападение? Штурм? Нет, милый мой! У них расчет, что их впустят в город.
— Кто же их впустит?
— Не беспокойся, найдутся.
— Но ведь это измена!
Он засмеялся.
— Одну и ту же вещь можно называть по-разному, — сказал он. — А ты представляешь, юноша, что они получат после того, как генерал Юденич проедет верхом на коне по Невскому? Все станет их, все будет им открыто!..
— Выловить их надо, — сказал я.
— Надо бы, — подтвердил он.
— Поскорей, пока они не успели.
— Их ловят, можешь не сомневаться.
— Может быть, вы их и ловите? — высказал я предположение.
— Может, и я…
Он, как всегда, говорил о своей деятельности крайне неясно. Но Варя была уверена, что она о многом догадывается. О чем-то светлом, мужественном, геройском. Он ни во что не посвящал ее, но это не мешало ей чувствовать себя его сообщницей. Помню, каким гордым и таинственным стало ее лицо, когда он однажды из кармана своей кожаной куртки выронил на пол револьвер.
Он нагнулся, чтобы поднять папиросу, закатившуюся под стол, и вдруг что-то тяжелое упало на паркет. Он постарался — или притворился, что старается, — заслонить от нас упавший предмет, но действовал так медлительно и неуклюже, что мы всё успели рассмотреть. Револьвер небольшой, черный.
Убедясь, что мы увидели, Лева Кравец поднял его, подбросил несколько раз на ладони руки и спрятал в правый карман. Потом сунул левую руку в левый карман, вытащил оттуда второй револьвер, точно такой же, и подбросил его на левой ладони, наслаждаясь впечатлением, которое произвел на нас. А впечатление действительно было большое.
— Дайте посмотреть, — попросила Варя и протянула руку.
Но он поспешно сунул револьвер обратно в карман. — Ну, нет, — сказал он. — Это не шутки.
И два раза провел пальцем перед ее носом.
Увидав эти два револьвера, я окончательно поверил, что ему действительно поручено что-то важное.
Разумеется, Варя посвятила его и в секрет маленькой дверцы, за которой начинался потайной ход в банк. Это было мне особенно обидно: и дверца, и винтовая деревянная лестница, и весь брошенный банк — все это была наша общая тайна, моя и Варина, принадлежавшая только нам двоим и так нас сблизившая. Теперь кончились наши долгие прогулки вдвоем по пустынным комнатам и залам, наши поиски спрятанных сокровищ, наши катания с разбегу по паркету, наши страхи. Теперь мы отправлялись в банк втроем, и главным лицом в этих походах был Лева Кравец.
Существование потайного хода, ведущего в запертое банковое помещение, удивило Леву Кравеца. Он хотя бывал у Алексеевых и раньше, но о том, что квартира их сообщается с банком, не имел представления. Помню, с каким любопытством шагал он первый раз по банку из комнаты в комнату, заглядывал во все двери и восхищенно приговаривал:
— Ого! Тут еще! Да вы подумайте! Ого!
Этот брошенный банк был для него совсем не тем, чем для нас с Варей, и вся прелесть блужданий по банку пропала для меня безвозвратно. Мне уже и ходить туда не хотелось. И все чаще бывало, что Лева Кравец и Варя отправлялись за маленькую дверцу без меня. А я одиноко сидел в библиотеке.
Однажды — было это уже во второй половине лета, в августе, — они вдвоем ушли в банк, а я остался в библиотеке почитать и зачитался. Очнувшись, я вдруг сообразил, что прошло уже очень много времени, а они все еще не вернулись. Я встревожился, не знаю почему. Порождал еще, но читать уже не мог. Поколебавшись, я