У этой профессии есть одно несомненное достоинство. Человек, выбравший ее по призванию, тем самым ставит себя в особые отношения с миром предметов и явлений. Он как бы становится посредником между миром и людьми, своего рода переводчиком с языка вещей на общедоступный язык, понятный всем смертным.
Каждый художник тщит себя надеждой, что сумеет разбудить людей от их вечной дремоты и помочь им увидеть мир во всей его красоте. С этой мыслью я вставал по утрам и, выпив чашку кофе, брал этюдник и уходил, чтобы провести день наедине с городом.
Город становился личностью. В сущности, я писал не отдельные пейзажи, а его портрет. Он был един со всеми улицами, трамваями, пешеходами. Он был — не разрозненные части, а целое. И вот это целое я пытался схватить и передать на холсте.
Это было чудом — не моя живопись, а мое единство с великим городом, единство, которое меня буквально пьянило.
Силуэты деревьев на Мойке. Убегающая перспектива домов на Моховой. Усталое лицо прохожего, возвращающегося домой с работы. Маленькая девочка, прыгающая па одной ножке в Летнем саду. Но как это слить в одно целое, чтобы это стало поэмой?
Зачем мне другие эпохи и времена? Всего дороже мне был этот миг, который я пытался закрепить на холсте. Это вечное и непостижимое настоящее, которое рядом с тобой и в тебе.
Несколько моих картин были выставлены в Доме печати на Фонтанке вместе с работами других членов общества «Круг художников».
Мои картины, написанные в типично круговской, несколько эскизной манере, были приобретены саратовским и казанским музеями. Я рассчитывал, что они окажутся в экспозиции, но они сразу и, кажется, навсегда попали в запасник.
Запасник… Это слово я потом много раз слышал от Коли. Он вкладывал в него особый абсолютный смысл, подобный тому метафизическому смыслу, на который намекал великий Данте, рассказывая бесчисленным поколениям о своем удивительном путешествии.
Путешествие Коли тоже стоило рассказа. Но Коля не любил быть смешным. А безжалостная Офелия, удовлетворяя Колину безмерную любознательность, то и дело ставила его в смешное и жалкое положение.
Правда, Коля проговорился, что в следующее путешествие она обещала превратить его в какого-нибудь гения далекого прошлого или столь же далекого будущего, если она, конечно, не разучится орудовать временем-пространством, вечно торча на этой дурацкой кухне и судача с соседками по лестнице о том, какое масло полезнее — подсолнечное или новинка из кедровых орехов?
— А что, если она превратит вас в Шекспира?
— Не хочу, — ответил Коля.
— В Бальзака?
— Не хочу.
— В Гегеля?
— С какой стати. Он же идеалист.
— В Леонардо да Винчи?
— Подумаю.
Тут даже я не выдержал.
— Вас избаловали, Коля. Из вас сделали… — Я не договорил, что сделали из Коли. В комнату вошла Офелия.
Она вошла, внеся вместе с собой свое многослойное бытие богини, которая сейчас вынуждена заниматься домашним хозяйством, обслуживая своего мужа-аспиранта, экономя каждую копейку и торча на кухне, где только что кто-то перекрутил водопроводный кран и где перегорела электрическая лампочка.
Она вошла и сразу же остановилась, увидев меня. На ее лице появилось выражение досады и недоумения. Она смотрела на меня с таким видом, словно я пришел требовать от нее, чтобы она немедленно вернула меня в XXII век, где меня ждал мой наставник электронный Спиноза и цитологи, чьей обязанностью было немедленно приобщить меня к вечности.
— Это ты? — спросила она.
— Это я, — ответил я на ее бестактный вопрос.
— Ты еще здесь?
— А где же я еще могу быть? Я попал в этот век с твоей помощью.
— И ты не жалеешь об этом?
Она разговаривала со мной таким тоном, словно мы только что познакомились.
— А ты знаешь, где мы с Колей были?
— Знаю, — сказали.
— Откуда тебе это известно?
— Во-первых, я выписываю журнал «Вокруг света». А во-вторых…
Коля подмигнул мне. Его правый глаз вдруг закрылся и открылся снова, предупреждая меня, что я должен молчать.
И я замолчал. Что мне еще оставалось? Я молча подошел к окну и посмотрел во двор-колодец. На дне двора в эту минуту стояли две старухи и о чем-то судачили.
— Это те самые старухи, — спросил я, — которые побывали вместе с Колей в гоголевском Петербурге?
— Да. Те, — ответила Офелия. — Те самые.
— И они держат в тайне такое странное событие? Боюсь, как бы не пронюхали репортеры «Вечерней красной газеты». На этот счет они большие мастера. Правда, такого рода репортажи не очень-то ценятся в наш слишком трезвый и рассудительный век. Но не беспокойся. Они придумают для своего материала такой заголовок, что все пройдет под видом научной загадки.
— Может, ты их наведешь на след? — спросила Офелия.
Она посмотрела в мою сторону. В мою сторону, но не на меня. Только она одна умела так смотреть, она да еще Венера Милосская, для которой весь мир делился на нее самое и на ее созерцателей.
Она посмотрела в мою сторону. И я сразу почувствовал себя созерцателем, стоящим перед великим произведением искусства.
А Коля опять открыл и опять закрыл свой правый глаз. Закрыл и открыл. Открыл и закрыл.
Судя по всему, он был полностью в ее мраморных руках. Подкаблучник! А еще хочет стать великим ученым.
Мимическая сцена продолжалась столько, сколько пауза продолжается на сцене любительского спектакля, когда исполнитель или исполнительница забыли свою роль и ждут суфлерской подсказки.
Но невидимый суфлер молчал.
— Зачем ты пришел? — спросила Офелия.
— Во-первых, повидать вас, узнать о вашем здоровье. А во-вторых…
— Не люблю эти «во-первых» и «во-вторых». В твоем веке не выражались так.
— В моем веке? А разве он не твой?
— Молчи! Ты не должен касаться этой темы. Подумаешь, Агасфер!
— А чем я хуже Агасфера?
— Агасфер не ходил на жактовские собрания, не стирал грязные носки в тазу, не выписывал журнал «Бегемот» и не писал посредственных картин, подражая постимпрессионистам.
— А откуда ты знаешь, что Агасфер не стирал грязные носки? Ты что, присутствовала при этом?
— А почему бы нет? Я с ним в родстве. Мы оба мифы.
— Мифы! — сказал я. — Мифы живут в сознании людей и на страницах книг. А ты? Посмотри на себя. На левой щеке у тебя сажа от керосинки. А твои быйшие мраморные пальцы потрескались от мытья посуды. Ты бывшая богиня. Вот кто ты. Отмененная Венера, Мнемозина в отставке, Эвридика, которую скоро обвинят во вредительстве.
— Замолчи, я прошу тебя! Замолчи!
У нее явно испортился характер в этой коммунальной квартирке. И наступит время, подумал я, когда она забудет, что она книга. И тогда что будет с Колей, со мной, а главное, с ней?
По-видимому, она еще не разучилась читать чужие мысли, проникая сквозь чужой лоб так же легко, как сквозь чужие стены. И угадав, о чем я тревожусь, поспешила успокоить меня:
— Я вижу, тебе наскучило среди художников и картин. И ты затосковал по будущему, которое когда-то было твоим прошлым и скоро снова станет твоим настоящим.
— Среди картин? — возразил я. — Наоборот, я хочу написать твой портрет для своей персональной выставки, которую устраивает Политехнический институт.
Сердитое и недовольное лицо Офелии чуточку подобрело.
— Я разучилась позировать, — кокетливо сказала она. — Да и не уверена, что тебе это удастся. Ты пишешь в слишком эскизной манере. Ведь эскизная манера, заимствованная у импрессионистов, годится, чтобы схватить явление и сразу упустить его, словно это солнечный луч. Нет, ты не спорь. Пожалуйста, не спорь со мной, мне больше по душе классицизм.
— Так я и напишу тебя в классической манере. Холодно. И чуточку даже академично. Устраивает тебя? Если устраивает, я завтра приду. Назначь удобный для тебя и для Коли час.
— А при чем тут Коля? — спросила она.
— Я не хочу никому мешать.
Она назначила час. И я ушел. Во дворе я увидел двух старух, похожих друг на друга, как чудо. Двух носатых старух, малограмотных, темных, но знающих, что такое время, лучше Эйнштейна.
— Здравствуйте, — сказал я. — Я корреспондент вечерней газеты. Если у вас есть время, расскажите, пожалуйста, где вы были?
— На рынке были, — ответили они хором, — на Андреевском рынке.
— Я понимаю. На рынке. Но в какое время?
— Утром.
— Да нет! Я не об этом спрашиваю. Я хочу знать, как вам удалось попасть в тот Петербург…
— В какой Петербург?
— Ну, в тот. Вы сами знаете в какой. — И я вдруг понизил голос.
Старухи тоже понизили голос:
— На рынке были. Утром. Купили картошки. Капусты купили. Укропу. И три луковицы.
— А когда? Когда?
— Утром. Когда дворник подметал двор.
— Но ведь тогда дворники тсже подметали дворы. И на рынке тоже можно было купить капусту, укроп и три луковицы. Сколько вы заплатили за три луковицы?