Приглашение Смилтниека ей польстило. Но не это было главным. Не таков у нее характер, чтобы столь легко поддаться на уловку, способную, быть может, вскружить голову какой-нибудь простушке. Внимание Смилтниека затронуло Асю гораздо глубже, основательней, хотя в нем не было ничего особенного, минутный порыв, и только. Но этот порыв разбудил в ней чувства, которые прежде она сравнительно успешно ухитрялась подавлять в себе, почему-то уверовав, что она «выше всего этого». Оттого-то теперь так растерялась: отозваться на внутренний голос, как-то выявить себя, насладиться своим искушением — все это оказалось слишком неожиданным. Потрясение было не меньшее, чем если бы, к примеру, в зал суда вошел воскресший покойник, дело об убийстве которого слушается.
Да-да-да, ей было лестно, что этот мужчина (не все ли равно, как его звать и кто он такой) позволил себе, посмел — хотя в общем-то условно и случайно — избрать ее своей партнершей. Это в порядке вещей. И в танцевальном зале всякая женщина жаждет быть «избранницей», что примерно то же самое. Ее руки, ее ноги, взгляды и смех теперь как бы обретали совсем иную ценность. Пусть даже это было всего-навсего игрой, непродолжительной игрой. От одного лишь сознания, что она сдалась, уступила, — этого давно неведомого чувства, — она ощутила радость. В кои-то веки она опять не знала, что будет дальше, не знала и гадала, не знала и ждала с бьющимся сердцем и долей напускного страха. Это она-то, умудренная опытом, привыкшая все устраивать по-своему.
Нет, у нее и в мыслях не было разыгрывать из себя жертву. Вздумай кто-то усмотреть в ее поступках некий драматизм, она, быть может, согласилась бы признать себя... Впрочем, все сравнения слишком банальны.
Смилтниек обернулся и посмотрел на нее. Кроме смутной печали и вежливого внимания, в его глазах при всем желании невозможно было ничего прочитать. А если все же... Подобные мысли едкими насмешками она гнала от себя прочь: послушай, милая, ты не забыла, сколько тебе лет? И вообще...
— Вы удивительно хорошо говорите по-латышски, — сказала она, чтобы как-то заполнить молчание. Просто маленькая хитрость, возвращение к пустым застольным разговорам.
— Это совсем не удивительно. Язык моего детства. Можете себе представить, моя мать так и умерла, не научившись никакому другому языку. На харбинском базаре она торговалась с маньчжурками на звучном цесвайнском наречии.
— Ваш отец тоже был медиком?
— Нет, отец был инженером. Учился в Петербурге, в Бельгии. Недурно рисовал, писал маслом. Еще по Петербургу знал художников Кугу и Пурвита.
— Вы так хорошо все помните?
— Отец зачитывал нам письма из Латвии. В сорок пятом, когда прогнали японцев, мне исполнилось двадцать два.
— Тогда другое дело, — согласилась она, быстро подсчитав в уме теперешний возраст доктора. С виду ему можно было дать сорок шесть, сорок семь, самое большое — пятьдесят. — Но как раз поэтому и непонятно... Вам никогда не хотелось съездить в Латвию? Побродить хотя бы по той же Цесвайне?
— Это долгий рассказ.
— А вы очень торопитесь? — повторила она недавний его вопрос.
Машина остановилась у какого-то обрыва. Позади остался район новостроек. Широкой долиной, вся в переливах лунного света, петляла перехваченная каменистыми порогами и мелями речка, а еще дальше, в чистом поле, в окружении серебристых тополей, вздымался красивый на грани банальности мавзолей с минаретами и куполами. Как бы довершая сходство пейзажа с декорацией какой-то экзотической оперетты, из-за прозрачного и длинного шлейфа облаков над главным куполом мавзолея повис ущербный месяц.
— Человек устроен на редкость сложно. Частенько приходится слышать: в молодые годы я был таким непутевым! Это неверно. Есть инстинкты, которые в молодости проявляются сильнее, а есть и такие, что подключаются лишь со временем.
Она кивнула и сказала: «Да-да, это так», — но больше втягиваясь в ритм разговора по инерции, улавливая скорее интонацию, чем смысл сказанного.
— Тогда было время крутых перемен, закончился один отрезок жизни, начинался другой. Мы не только знали, на каждом шагу чувствовали, что прошлое кануло в Лету, все бывшее перечеркнуто. В молодости перемены радуют. Они так органично сливались с моими принципами, моим максимализмом. Тем более, что в личной жизни все яснее проступало это магическое «начать все сначала». Умер отец, полгода спустя — и мать. Уже ничего не могло быть, как раньше. Воспоминания, конечно, остались, однако ценность их умалялась близостью с прошедшим. Про-шед-шим. Я правильно произнес это слово? Спасибо. А теперь представьте себе, что такому юноше без прошлого, у которого все скорректировано в будущее, вдруг говорят: подумай и реши, в какой точке земного шара ты хотел бы впредь обитать. Весь мир в твоем распоряжении. Экзамены по медицине я сдавал и по-китайски, и по-японски, и по-русски, и по-английски. Английский все-таки знал слабовато. Лондон и Нью-Йорк отпадали, Пекин и Токио тоже. Избрал Москву. По разным причинам, но главным образом потому, что в школе учился на русском. Делом своей жизни считал медицину, почему-то, однако, полагал, что мой докторский диплом нигде не признают, экзамены придется пересдавать. В Москве же диплом признали. Находясь там, успел жениться. Она только что закончила Московский медицинский институт и получила распределение в Среднюю Азию. Вот так я и попал сюда. Попробую выразиться поточнее: без предварительных раздумий, по собственной воле. В тот момент вопрос о местожительстве казался мне второстепенным.
Ну, это вполне естественно, подумала Ася. Правда, так и не разобравшись, то ли она связывала свою мысль с женитьбой доктора, то ли с его отношением к местожительству. Только вдруг ощутила, что ее внимание вновь обостряется. Где-то она читала, и это похоже на правду: ничто так не раскрывает душу мужчины, как его рассказ о своей жене другой женщине.
— В смысле практики места лучше не придумать. Полная самостоятельность, неограниченные возможности, ибо я попал в столь отдаленную область, где встречались занесенные — зане-сен-ны-е — правильно? — случаи черной оспы. В те годы были еще районы, где медицинская помощь казалась чем-то необычным. Я ездил верхом от селения к селению и чувствовал себя совсем как Альберт Швейцер. Меня привлекала хирургия. Однажды под открытым небом пришлось оперировать парнишку, которому тигр перегрыз руку. В город перебрался восемь лет спустя, когда всерьез засел за кандидатскую диссертацию.
— Вы могли хотя бы приехать в отпуск. На Рижское взморье, например.
— Мог. Конечно же, мог.
— Но вам не хотелось.
— Хотелось, как же. Я частенько вспоминал о земле своих родителей. Смотрел кинофильмы Рижской студии, читал книги, изданные в Риге.
— И все же не приехали.
— Не приехал.
— Странно. Почему?
— Позвольте объяснить: сейчас мне и самому это кажется странным. Сам себя спрашиваю; почему? Возможно, мною владел страх. Я говорю серьезно. Иначе трудно объяснить. Возможно, подсознательно я старался не усложнять себе жизнь. Вы, конечно, знаете поговорку: дай черту палец... ну и так далее. Воспоминания, литературные ассоциации порой отзывались в душе ностальгией, но с этим я был в состоянии справиться. Очевидно, меня пугала острая кризисная ситуация. Вдруг обнаружу, что допустил ошибку, сделал неверный выбор, что мое настоящее место.,. Словом, понимаете. Я боялся рисковать. Я чувствовал себя так, будто меня в этом краю забетонировали, как мостовую опору. Два сына, две дочери. Да, кажется, забыл сказать, жена, хотя и училась в Москве, была родом отсюда. Не могло быть и речи, чтобы она согласилась переехать на жительство в Латвию.
Тени сплетались в замысловатую вязь восточного орнамента. Асе казалось (а может, что-то похожее она читала у Хайяма), что переливчатое облако, вобрав в себя запахи пряного юга, скользит по ночным небесам, подобно разносимому ветром аромату жасмина.
Они ехали обратно к центру. Посередине улицы, взявшись за руки, шли парни и девушки. Бородач в джинсовом костюме, восседая на осле, играл на гитаре.
Ася была растрогана, взволнована. Молодость. Рига, далекие времена, тогда она училась в школе, летом подрабатывала на прополке клумб в парке Зиедоньдарзс, зимой бегала на танцы в Дом учителя. Центр города, тихий, уютный, родной, каждый второй прохожий знаком, по крайней мере уже встречался где-то... В хорошую погоду, возвращаясь домой из школы, она шла вдоль канала мимо памятника Блауману, через Бастионную горку. А как-то осенью, в дождик, несколько часов простояла у Больших часов, все смотрела, как люди приходят на свидание, как ждут, встречаются, уходят под пляшущими куполами зонтиков. И она расхаживала взад и вперед, глядела на часы, ждала, сама не зная чего. Ноги промокли, мучил голод, начинало смеркаться, а она стояла и не могла заставить себя уйти. Люди приходили, уходили, и лил унылый осенний дождь.