Снова Мефодий Иванович оборачивается к Сорокину, он доволен своей речью, этот долговязый оратор закается давать советы тем, кто в них не нуждается.
— С одной красавицей управился, зовут тебя к другой. У бедняжки горе лютое, а тут подоспела еще одна беда: муж заподозрил, что у жены рак, пришел и хочет с врачом побеседовать. «Бросит он меня, — плачет добрая душа, — не говорите ему правды, пусть думает, что у меня женская болезнь». Принимаешь муженька, в глаза ему смотришь, руку жмешь и осторожно говоришь правду Обнадежил жену, успокоил мужа, а самого будто вывернули наизнанку. Из палаты идешь на амбулаторный прием — и здесь тебе нет покоя. Жил–был у тебя больной, лечили его, излечили, ушел — и, казалось, с плеч долой. Ан нет, заявляется ни жив ни мертв: в щеке у него что–то растет и пульсирует. Успокаиваешь его: иди, милый человек, нет у тебя прежней болезни. Прошел месяц, другой, опять он тут как тут: во рту у него что–то неладно. Говоришь: все в порядке, не верит. Раскроешь свой рот и просишь его: «Погляди, сделай милость, у меня то же самое, что у тебя. Забудь о своем несчастье, кончилось оно». Выпроводил одного, приходит другой. На голове у него не шапка, а шлем, козырек сдвинут на глаза и вставлены в него два стекла. Уговорил себя человек, что от оправы очков у него в мозгу рак, а помочь, мол, никто ему не хочет.
«Я заставлю вас лечить меня, — грозит он врачам, — кладите меня немедленно в палату». Он смотрит мне прямо в глаза, а я тем временем думаю, как бы сдержаться и не обидеть его…
Мефодий Иванович умолкает. Гримаса страдания искажает его лицо. Так выглядит человек, у которого воображение восстановило все еще чувствительную хоть и минувшую боль.
— Случилось мне в бригаде при массовом обследовании населения выявить больную. Лицо — кровь с молоком, глаза — светлые, добрые, улыбнется, будто от души у тебя отлегло. «В груди у вас, — говорю ей, — узелок, оперировать надо. Что бы там ни было, а надо удалить». Соглашается. Приходит она через недельку и заявляет мне: «Оперироваться не буду, меня травница и без ножа берется излечить. Желаете вы лечить меня лекарствами, пожалуйста, буду к вам ходить». Уговариваю ее, прошу, не хочет. Ушла и вернулась спустя полгода. Взглянул я на нее и не узнал, будто подменили ее, по глазам вижу, что погубила себя. Травница не помогла, а ко мне пришла слишком поздно. Не моя как будто вина, а хожу сам не свой и терзаюсь: человека сгубил, поленился слово лишнее сказать, попросить, покричать, обманусь, наконец. Она, голубушка, не поняла, а ты стой на своем, домой бы к ней пришел, на людях посовестил, погрозил бы, погорячился, она и уступила бы…
После такого трудного дня мне нужна передышка. Я сажусь в трамвай и еду до пригорода, который похож на знакомую деревушку. Вид маленьких домиков с расписными наличниками успокаивает меня, и я с новыми силами возвращаюсь к больным… Вот так, Андрей Ильич, и без ваших напоминаний, как можем, исполняем наш долг.
Он бросает торжествующий взгляд на того, кого принял сгоряча за противника, и, погладив бородку, оставляет трибуну.
Последним выступает Студенцов. Он говорит, что гуманность лежит в натуре врача, что это чувство приобретено сознанием и, как все приобретенное, нуждается в подкреплении. Врач, поставленный в крутые условия, без досуга для мысли и наблюдений, без постоянного круга больных не сохранит в своем сердце этого чувства. Не сохранит его и врач–администратор, далекий от радостей и печалей больных.
— Будем же друг другу напоминать, — закончил Студенцов, — что мы — врачи–гуманисты и прежде всего — советские врачи.
Короткое выступление директора вызвало одобрение и прозвучало как оправдание для обеих сторон. «И Андрей Ильич и Мефодий Иванович, — слышалось в этой речи, — говорили об одном и том же — о гуманности. Спасибо, что напомнили нам». Понравилась аудитории искренность, с какой Студенцов говорил, а больше всего нотка раскаяния при упоминании о тех, кого судьба разлучила с больными.
После общего собрания в институте экспериментальной онкологии состоялось заседание партийного бюро и, хоть закончилось оно не совсем гладко, принятые на нем решения послужили началом для серьезных преобразований. Андрей Ильич, созвавший членов бюро, выступил с программным докладом. Он обратил их внимание на то, что в институте недостаточно занимаются наукотт, много ординаторов и мало диссертантов; больных принимают независимо от разрабатываемых тем. Нельзя допустить, чтобы научное учреждение обратилось в лечебное, а средства, отпускаемые на исследование рака, тратились не по назначению. Для больных достаточно в городе больниц.
— Мы должны предложить нашим врачам больше заниматься наукой, — твердо сказал Андрей Ильич, — кто не хочет или не может, пусть переходит в лечебное учреждение. На нашу поддержку могут рассчитывать лишь те, кто исследовательскую деятельность избрал делом своей жизни. Их работу мы обязаны перестроить, наполнить ее интересом. Каждый больной для такого врача должен быть волнующей загадкой. Наш ординатор не всегда видит результаты своих трудов; он принял больного, подготовил к операции, а оперировал другой. Лечащего врача даже не пригласили ассистировать. Легко ли в такой обстановке находить удовлетворение в своей работе и отвечать за нее? На фабриках и на полях такая практика называется «обезличкой» и сторонников ее не одобряют. Тем более это нетерпимо у нас. В других институтах с подобными порядками покончили давно, пора и нам последовать их примеру. Сознание ответственности разовьет у диссертантов инициативу, сделает их труд привлекательным и внушит интерес к знанию.
Один из членов бюро — почтенный профессор — усомнился, целесообразно ли возлагать на молодого врача столь много ответственности. С операциями успеется, пусть больше наблюдает, как это делают другие, пусть, как говорил физиолог Павлов, «насматривается». На это Студенцов возразил, что одному и другому надо учиться одновременно. Искусство хирурга достигается не глазом, а рукой.
— Неладно обстоит у нас с диссертантами, — продолжал Андрей Ильич, — привычка ставить опыты на мышах и кроликах притупляет в них чувство врача. Понадобится иному молодому человеку выполнить процедуру на человеке, он не всегда задумается, нуждается ли в этом больной, и только вмешательство заведующего отделением остановит прыткого диссертанта. Мы должны этим будущим ученым сказать, что в основе нашей науки лежит гуманность, без нее хирургия — мертва.
Дальнейшее обсуждение неожиданно осложнилось столкновением, тем более неприятным, что никто этого не ждал.
Сорокин говорил о диссертантах–хирургах, которые посвящают себя не совершенству своего искусства, а проблемам микробиологии, рентгенологии или биохимии. Три года они штудируют научную область, которую не намерены избрать специальностью, и чем больше углубляются в нее, тем более отдаляются от своей профессии. Став кандидатом медицинских наук, они знают хирургию не лучше рядового ординатора.
— И вам, Николай Николаевич, — неожиданно обратился Андрей Ильич к Сухову, — следует над этим подумать.
Лучше бы Сорокин этих слов не произнес. Молодой диссертант окинул его недобрым взглядом, задвигался на стуле и сразу же забыл все на свете. В этот момент его меньше всего интересовало, где он находится и что происходит вокруг него.
— Над чем же вы рекомендуете мне призадуматься?
Подбородок его дрогнул, и выражение лица стало непроницаемым. За этим обычно следовал взрыв негодования.
— Я хотел сказать, что вы почти забросили хирургию, — спокойно подтвердил Андрей Ильич, — редко оперируете и не очень домогаетесь ассистировать. — Он сочувственно взглянул на рассерженного диссертанта и добавил: — Не от лени, разумеется, лабораторные опыты не оставляют вам свободного времени… Так бывает всегда, когда хирург увлекается неспециальной темой.
Из всех членов бюро Сорокин был единственный, который не знал, что в такие минуты голос Сухова становится особенно звонким и с любой низкой ноты может взвиться весьма высоко. Не знал он также, что невинное замечание может расстроить его. Когда Андрей Ильич это узнал, было уже поздно. Молодой человек поднял низко опущенную голову и раздраженно сказал:
— Я слышал уже, что анестезия — неподходящая тема для хирурга, но то утверждал противник Александра Васильевича, от вас я этого услышать не ждал.
Сухову запомнились слова Студенцова: «Вдумайтесь хорошенько: потрудившись вдоволь в микробиологической и биохимической лаборатории, в секционной на трупах, вы не приблизитесь, а отдалитесь от хирургии. Где у вас будет время бывать у операционного стола? И наркоз и анестезия еще не хирургия». Сейчас, когда Сорокин дословно повторил Студенцова, давняя обида словно обожгла Сухова. Хорош ученик Крыжановского, нечего сказать!