Это были страшные для Василия Антоновича дни. Врачи, отзывая его в столовую, говорили ему, что здоровьем Софии Павловны надо заняться поосновательней. У нее и сердце неважное» и с печенью нелады, и артериальное давление излишне пониженное. Как-то так получалось, что, начиная с войны, со времен многочисленных ранений Василия Антоновича и его долгих лежаний по госпиталям, у них в семье занимались только его здоровьем. София Павловна всегда была здорова, всегда беспокоилась только о нем, о нем, чтобы и он был здоров. Он и стал в конце кон-цов совершенно здоровым, даже никаких недомоганий не знает. А она… Она в этих заботах о нем мало-помалу здоровье свое порастратила. Так нельзя, нельзя, нельзя. Надо немедленно принимать меры, надо отправить Соню на курорт, надо, чтобы она прежде всего как следует отдохнула., Два года в отпуске не была. Затеяла эти раскопки, пропустила лето, вот и надорвалась. То, что там где-то оступилась и, попав в канаву, начерпала в сапоги воды, что не переобулась сразу, а с мокрыми ногами шла три километра по студеному осеннему ветру, — это не главное, — главное, что не отдыхала вовремя и постепенно, день за днем, месяц за месяцем, год за годом, расшатывала свое здоровье, в чем, конечно, в первую очередь виноват и он.
Он просыпался ночью, при бледном свете ночника всматривался в похудевшее лицо Софии Павловны, брал ее горячую руку, слушал пальцами торопливый, неровный пульс. Если она просыпалась, немедленно давал лекарство, спрашивая, конечно: «Ну, как, лучше гебе, лучше, скажи?» Если не просыпалась, мучился от невозможности услышать от нее об этом, но не будил, а все всматривался в нее, даже во сне беспокойную, нервную, страдающую, вслушивался в ее хрипы.
Иногда подкрадывалась мысль: «А что, если она не поправится? А что, если?..» Холодел от этой мысли, и сам был готов метаться по простыням и подушкам в таких же муках, что и Соня, А, может быть, и в ббльших, неизмеримо больших. Нет, этого не могло быть, нет. Он не мыслил свою жизнь без нее. Жизнь без Сони теряла всякий смысл. «Соньчик, Соньчик! Уже время. Прими лекарство. Слышишь?» Она послушно проглатывала очередную порцию какой-нибудь дряни.
А жизнь тем временем шла вокруг своим чередом. Что из того, что тяжело больна Соня, что из того, что в ожидании перелома болезни так изводится он, какой-то Василий Антонович, — область, хорошо потрудившаяся в минувшем году — весной, летом, осенью, щелкала тысячами костяшек счетов, скрежетала сотнями арифмометров, черкала карандашами и чернилами по бумаге и, как говорят в деловых хозяйственных кругах, подбивала итоги. Днем об этих итогах Василию Антоновичу докладывали в его кабинете. Итоги радовали.
— Что ж, Василий Антонович, мы не герои, — сказал однажды Сергеев. — Но государству уже продали мяса в размере одного и восьми десятых годового плана. Продажа продолжается. Мы, в облисполкоме, убеждены, что к концу декабря перевалим за два.
— Мы заложили мощнейший фундамент под дальнейшее развитие хозяйства области! — радовался Лаврентьев. — В новом году рванемся вперед так, что, пожалуй, придется кое от кого перешпиливать кое-кому другому геройские знаки.
— За них, что ли, работаешь, Петр Дементьевич? — пасмурно спросил, Василий Антонович.
— Они тоже штука приятная, Василий Антонович.
Василий Антонович стал рассказывать Лаврентьеву о том, о чем не сказал в свое время, возвратись из последней поездки к Артамонову. Он рассказал о поведении Артамонова в тот день, когда ему вручали награду в Кремле, о тех сложных и тяжких чувствах, какие, по предположению Василия Антоновича, испытывал Артамонов, принимая из рук Ворошилова красные коробочки с орденом Ленина и Звездой Героя.
— Он снова обманул нас, — сказал Лаврентьев. — Я справлялся — никакого письма в ЦК он и не думал отправлять.
— Что же делать?
— Что партийный долг велит. Что подсказывает совесть, Василий Антонович.
Они позвали Владычина, рассказали обо всей странной и нечистой истории, какая происходит в Высокогорской области, задевая краем и Старгородчину.
— Вы меня извините, товарищи, вы старше меня, опытней, — сказал Владычин, выслушав обстоятельный рассказ Лаврентьева. — Но я вас не совсем понимаю. Это страшное дело. Насколько я понял, Артамонов был когда-то отличным организатором, хорошим работником. Сделал очень многое для Высокогорской области. Но случилось так, что, чем больше накапливалось у него успехов, тем все больше разрастался его аппетит. А известно, что у всего есть свой потолок.
— Это неверно, — возразил Лаврентьев. — С теорией потолка я не согласен.
— Может быть, я не точно сказал, — ответил Владычин. — Да вы меня еще и не дослушали. Возьмем, в пример, авиацию. Самолеты с поршневыми моторами давно достигли потолка, доступного такой технике. И дальше рваться на них — только ломать технику, только рисковать жизнями летчиков. Чтобы преодолеть потолок, нужна была новая техника. Она появилась — реактивная авиация. Артамонов, видимо, достиг потолка, возможного при усвоенных им методах руководства. Надо было переходить на новые — на всеобщее творческое движение масс. Это труднее, хлопотнее, кропотливее. Артамонов не разобрался в новой обстановке. Он, жал и жал на старую технику руководства и, как видно, запутался. Он стал гнаться за личными успехами, которые бы продолжали утверждать его, как выдающегося руководителя, к чему он уже привык, с чем сжился и без чего не мыслил свое существование. И если таких успехов не было, их надо было создавать искусственно, имитировать. Что и делалось в Высоко-горске. Я так думаю. Но, может быть, я ошибаюсь. Повторяю: мой опыт неизмеримо меньше вашего. Василий Антонович и Лаврентьев молчали. Оба они думали о том, что Владычин в немалой доле прав. Другие объяснения поступкам Артамонова трудно найти. Не скажешь же о нем, что он сознательно разорял колхозы и совхозы области, сознательно подрывал животноводство, расшатывал экономику, порождал недовольство у людей. Не первый год знали его в партии, и немало доброго сделал он в Высокогорске за десять лет своего секретарства.
— И вы, по-моему, совершенно неправы, — пользуясь их молчанием, добавил Владычин, — оттягивая намерение обратиться в ЦК. Я бы написал письмо. И чем скорее, тем лучше.
— Да, пожалуй, так, Петр Дементьевич, — сказал Василий Антонович. — Мы слишком долго выясняли — будет ли это этично или это не будет этично по отношению к Артамонову. Мы достигли такого рубежа в своих колебаниях, за которым — со всей прямотой говорю самому себе — уже лежит не что иное, как беспринципность, и даже можно сказать крепче: прямо пособничество.
В один из ближайших вечеров, подсев к обеденному столу в столовой, он принялся за письмо в ЦК. Письмо это не легко ему давалось. Он вспоминал рассказ Артамонова о сорока с чем-то заявлениях на него, поданных в районное отделение НКВД, о том типе, которого Артамонов встретил на одной из фронтовых дорог, о том, как плюнул ему на валенки, о «мине замедленного действия». Василий Антонович знал, чувствовал свою правоту. Но тем не менее нелегко давались ему фразы о беззакониях, творимых Артамоновым, о тщательно разработанных методах обмана партии и государства руководителями Высокогорской области. Сквозь эти строки он видел то добрую, гостеприимную жену Артамонова, то его внучат, то книжки по сельскому хозяйству, ребячьи игрушки, слышал взволнованный выкрик «Так что, я себе, что ли, капиталы сколачиваю Дети, внуки да несколько пар белья останется после моей смерти».
На долгие минуты застывал неподвижно на исчерканными листами бумаги. В одну из таких затянувшихся минут он, сквозь неплотно затворенную дверь в кабинет, услышал привлекшие его внимание слова Майи:
— Да, Шура, да. Это я прикрепила тогда цветочки к рамке ее портрета. У нее очень хорошее лицо, и вы не думайте, я нисколько не буду сердиться, если вы будете ее вспоминать. Ведь она же мать вашего мальчика. Этого забывать нельзя.
— Майя, — сказал Александр. — Это невозможно! До каких пор ты будешь называть меня на вы. Сейчас же скажи: ты.
— Пожалуйста, я сколько угодно скажу: ты, ты, ты. Но мне никак не привыкнуть. Не сердись, милый. Это пройдет.
Было некоторое молчание. Потом Василий Антонович вновь услышал голос Майи:
— Я, конечно, не буду стараться заменить вам… тебе… ее. Нет, нет. Она — это была она. А я — это буду я. Но малышу я постараюсь ее заменить.
Василий Антонович понял, что он должен уйти из столовой. Он собрал свои бумаги и перебрался в спальню. Яркий свет зажигать было нельзя, он тревожил Соню. Но и при ночнике можно было делать наброски.
Когда письмо наконец-то было готово, — на это ушли три вечера, — Василий Антонович показал его Лаврентьеву, Владычину и Сергееву. Они сделали незначительные исправления. Можно было перепечатывать начисто, заклеивать в конверт и отсылать специальной почтой. Но Василий Антонович, втайне от своих товарищей, решил сделать еще одну проверку. Он пригласил Черногуса и нескольких стариков.