— Сядь, — попросил Сергей Иванович. — Сядь, мне трудно с тобой говорить.
— Если меня изберут вице-президентом, — особенно выговаривая «вице-президентом», повторил он, приостанавливаясь и косясь на кресло, в которое предлагалось сесть ему. — Собственно, а что ты меня усаживаешь? Я сегодня достаточно уже насиделся, хватит, больше не могу. Так вот, если меня изберут, а к этому идет, — в третий раз начал он, — то я непременно включу тебя в состав президиума. Тебе надо на свет, на солнце, а то ведь пропадешь. Закиснешь, пропадешь! Нет, человеку нужен простор и нужно, чтобы он чувствовал, что он приносит пользу людям. — Это было теперь коньком в рассуждениях Старцева, глубоко верившего, что нынешняя его деятельность более полезна и нужна, чем прежняя, в школе.
— Да, конечно, — подтверждал Сергей Иванович. — Но что же ее нет? Пора было уже быть ей, — тут же с беспокойством говорил он и посматривал на дверь и на часы, ожидая Наташу.
Независимо от хода разговора со Старцевым в душе Сергея Ивановича происходила своя работа мыслей, и к общей тревоге, какую он испытывал после беседы с адвокатом, прибавлялось теперь это — ожидание дочери, которая обещала быть к ужину и даже остаться на ночь, чтобы завтра утром отсюда уже (вместе с отцом, как этого хотелось Наташе) пойти на суд, но ее все еще не было, и было неизвестно, где она и что с ней.
— Не случилось ли чего? — опять с тревогой спрашивал Сергей Иванович, оборачиваясь на дверь.
— Дело молодое, придет, — успокаивала Никитична, у которой все было готово и остывало на кухне.
С тех пор как Наташа помирилась с отцом, появление ее в доме хотя и не считалось праздником, но вызывало у всех именно настроение праздничности, словно что-то светлое с нею вместе входило в комнаты. Она будто приносила с собой тот, другой, о котором только догадывались, что он существует, мир красоты, веселья, достатка и беззаботности (мир гостиных Лусо, Дружниковых, Стоцветовых), который (от нее уже) словно отсветом ложился на предметы, вещи, проникал в Никитичну, Сергея Ивановича и оживлял все. Он светился в ее улыбке, в ее всегда аккуратно уложенных волосах, открывавших уши, что особенно любил в ней Арсений (она даже будто похорошела, словно была не в горе, а в лучшей для себя поре счастья), был в ее платье, укороченном, шедшем ей, как может только идти модное к молодости, в ее драгоценностях в ушах и на пальцах, в меховой шубе и сапогах, которые она снимала в прихожей, и мягких, с восточной вязью серебряных и золотых нитей туфлях, открытых, в которых она, принеся с собой, входила к отцу. Ей нельзя было просто подать чай; ее надо было угостить чем-то таким, что было достойно ее, как понимала Никитична, и бывала всякий раз в заботах, когда ожидали Наташу. Умевшая приготовить только простое, по-старому, по-деревенски, что она обычно готовила себе, то есть вареники с картошкой и луком и с постным маслом, придававшим будто бы особый вкус им, пироги опять же с картошкой и луком (или с яйцом и рисом, которые выходили хуже, как признавалась сама же Никитична), отваренные макароны с мясом или пельмени (так называемые «ушки», на что она была мастерицей), она подолгу в первое время обдумывала, прежде чем решиться, что из этого своего меню выбрать и приготовить Наташе. И то, что выбирала (может быть, потому, что в ее приготовлениях не было мудрствований), получалось вкусно и нравилось Сергею Ивановичу и Наташе. Особенно нравились вареники с картошкой и луком, политые постным маслом. Никитична лепила их теперь почти через день, и в этот вечер у нее тоже темнели и подсыхали на листах эти вареники, в кастрюле остывала вскипяченная вода, на подоконнике в фарфоровой тарелке желтели остатки картофельной начинки, и по всей кухне пахло жареным луком, тестом, маслом и еще чем-то особенным, что исходит не от блюд, а навевается лишь видом хозяйки: ее дородною полнотой, готовыми услужить руками, передником, салфетками, полотенцами, общим видом кастрюль, ложек, ножей, газовой плиты, чайника и пара над ним, как выглядело теперь все на кухне у Никитичны и как выглядела она сама, раздобревшая за эти последние недели, пока жила у Сергея Ивановича.
Она не стеснялась теперь Кирилла так, как стеснялась его прежде (за свое откровенное желание пристроиться в жизни); то, что было с Кириллом, то есть его деятельность, о которой он старался не говорить с ней, она видела, являлось, в сущности, тем же — пристроиться, приловчиться, — чем было и ее стремление прижиться у Сергея Ивановича. «У вас там свое, у меня свое», — рассудительно, сама с собой, говорила она. «Войну прошел, как же, везде возьмут, везде пустят», — говорила она уже Сергею Ивановичу. Деятельность Кирилла она понимала так, будто он использовал свое положение фронтовика, и она не только не осуждала это, но, напротив, считала естественным, как поступила бы сама, окажись в его положении, и приводила своего родственника в пример Сергею Ивановичу, который казался ей квелым, не умевшим взять от жизни что возможно и надо было брать ему.
Потому-то Никитична, выходя из кухни, так смело теперь вступала в разговор и, как хозяйка, высказывала свои, по любым вопросам жизни, суждения.
Уже в седьмом часу пришла жена Кирилла, Лена, и вся семья Старцевых оказалась в гостях у Коростелевых.
— Мой у вас? — сейчас же спросила она, как только Сергей Иванович, ожидавший Наташу, открыл ей дверь.
— Давно уже, — ответил он.
Он помог ей снять пальто, взял из ее рук шарф, шапку, повлажневшие в тепле после мороза, и затем стоял за ее спиной, пока она снимала сапоги.
— Ты где был? — весело и с укором как будто кричала она мужу. — Я звонила тебе.
— Мы заседали на форуме. На форуме! — слышалось в ответ из гостиной.
Жизнерадостная, с раскрасневшимися от мороза щеками и желанием тут же приступить к делу, ради которого пришла и которое состояло в том, чтобы поддержать Наташу и Сергея Ивановича в трудную для них минуту накануне суда над Арсением (ей казалось, что и муж ее с этой же целью был теперь здесь), она спросила о Наташе и, поняв по молчаливому взгляду мужчин (и Никитичны, бывшей тут же), что они сами в недоумении, прошла к зеркалу и стала поправлять волосы. Она сделала лишь то, что необходимо и привычно было для нее, но это житейское более говорило о ее спокойствии, чем о волнении, и весело звучавший из прихожей ее голос, и взгляд, каким она одарила мужчин, были так противоположны той атмосфере: озабоченности — для Кирилла, говорившего о своих успехах; ожидания — для Сергея Ивановича, обеспокоенного предчувствием; удовлетворенности жизнью — для Никитичны, довольной собой, что все невольно почувствовали неловкость от ее появления. Она словно бы разрушила то, что было создано до нее, и продолжавший прохаживаться Кирилл морщился, поглядывая на жену. При ней он не мог говорить о своих успехах так, как говорил о них без нее, и был более всего недоволен именно этим, что лишен возможности в прежнем, как он начал, духе, то есть с преувеличением своей значимости вести разговор с Сергеем Ивановичем.
— Ты что пришла? — не выдержав, все ж спросил он у жены.
— Как, ты разве забыл? — В глазах ее, в то время как она повернулась от зеркала, было то искреннее удивление («Мы же договорились быть сегодня здесь, у Коростелевых, как же ты не помнишь?»), что слов было уже не нужно, чтобы понять это.
Она еще с минуту стояла возле зеркала, а когда закончила свой туалет, Кирилл все так же со сморщенным лицом прохаживался по комнате, а Сергей Иванович, видом своим говоривший, что ему все равно, что происходит вокруг него, продолжал сидеть на диване. Он был в том же костюме, в каком ездил к адвокату, в той же рубашке и том же галстуке с крупными синими и серыми полосами, из рукава пиджака выглядывал протез в перчатке, и сочетание торжественности, протеза и угрюмого лица, на что Лена сейчас же обратила внимание, словно бы остудили ее намерения. Как ни старалась она проникнуться сочувствием к Сергею Ивановичу, как ни убеждала себя, что он не повинен в развале семьи и что — просто так сложились обстоятельства, но первое впечатление, когда он, вернувшись из Мокши без руки и без жены, зашел к ним, больничные рассказы Юлии (еще до отъезда Коростелевых в деревню), из которых выходило, что на Сергее Ивановиче все же лежала вина, и свои, накладывавшиеся на эти впечатления и рассказы отношения с Кириллом, который с годами становился все нетерпимее к возражениям, вызывали в ней не то чтобы неприязнь, но какое-то скрытое чувство брезгливости к Сергею Ивановичу. На мгновенье она вновь ощутила это чувство и, забыв, для чего здесь и о той своей роли покровительницы над остатком семейства Коростелевых, какую взяла на себя и которую нравилось выполнять ей, отвернулась от мужчин и направилась к Никитичне.
— Пойдем-ка лучше к тебе, — сказала она, уводя за собой родственницу по мужу и не давая ей (из женской солидарности) оглянуться на мужчин, остававшихся в гостиной. — Ну рассказывай, что тут у вас происходит, где Наташа? О господи, опять вареники! Ты о чем думаешь? — увидев разложенные на листах те самые вареники с картошкой и луком, которые, по словам Никитичны, так любили Сергей Иванович и Наташа, воскликнула Лена, и это новое, на что переключилось ее внимание (и о чем было легче вести разговор), сейчас же заняло ее. — Нет, о чем ты думаешь, го-осподи, от одного вида их воротит. На сливочном? — спросила затем, определив по цвету и запаху остатков картофельного пюре, что Никитична поджаривала лук на топленом сливочном масле. — Терпеть не могу на постном.