К осени Манике предложили переехать в общежитие № 3.
Появилось девичье общежитие. Манике отказалась. Побежала к Гнату Ковтуну:
— Зачем я туда пойду? У меня здесь все!
— А что все-то, что все-то? — спросил тогда ее Гнат.
— Все! — сказала она. — Хозяйство. Четверо. Как я их могу бросить! Они меня не бросили. Нельзя мне уходить…
Это, конечно, был благородный ответ, но причины его оказались более глубокими. Дело в том, что Манике расцветала день ото дня. Она уже щеголяла в красной косыночке, в красненьком с белыми горошками платьице, в башмачках на высоких каблуках. Ее швейная машина не бездействовала. Понятливая Манике быстро переняла моды и научилась пользоваться зеркалом, подаренным ей Бату.
Он сказал ей, поднося зеркало: «Не простое оно. Чаще смотрись — лучше будешь».
Мне трудно судить о свойствах этого зеркала, только весной Манике однажды сказала мне, смеясь:
— Смотрю в зеркало — себя не вижу, Бату вижу. Что ты скажешь?
И я ответил, тоже смеясь:
— Я тебя купил, я тебя и продавать буду, когда время придет.
Манике покорно умолкла.
После этого прошло месяца три. Признаков лунатической болезни не было и в помине. Она поднималась ночью только раз и тут же проснулась.
— Ты что, Манике? — спросил я. — Опять на луну запросилась?
— Нет, нет! — ответила она. — Плохой сон видела. Отец в степь посылал. Тебя встречать. Помнишь?
А потом и не вспоминала о болезни. Доктор правильно сказал: «Не разговаривайте никогда об ее болезни. В полнолуние давайте снотворное». Он прописал тогда бром. А теперь она обходилась и без лекарства.
Манике приняли в комсомол. Она сама заполняла анкету. Автобиографию писал я. Ее комсомольский билет хранился в сундучке у Бату. Бату вел себя с Манике очень корректно. Но по всему было видно, что этой корректности едва ли хватит до зимы.
И вот настал день — Бату надел новую рубашку, начистил сапоги, нарядилась и Манике. В белое. Не по сезону.
На улице была поздняя осень. Я возился с ведомостями по отправке скота. Бату вечером появился в конторе с Манике. Оба торжественные. Сияющие. У Бату в руках была какая-то коробка. Я догадался примерно, о чем пойдет речь, но не ждал такого остроумия от Бату. Он сказал так:
— Дорогой отец месяц! (Луной меня было назвать нельзя.) Ты повелитель всех звезд. Всего неба. Даже солнце боится всходить, пока ты не закатишься. Дорогой Костя! Продай синюю звезду желтой звезде…
Тут Бату торопливо раскрыл коробку и положил передо мной две плитки кирпичного чая, точно такой же ситец, какой я подарил тогда Манике.
Мне все это страшно понравилось, и я спросил Манике:
— Хочешь ли ты, дочь луны, синяя звезда Манике, назваться женой этой желтой звезды по имени Бату?
А Манике, бывавшая уже не раз на гастролях разъездного театра, стала вдруг передо мною на колени и с серьезностью сказала:
— Костя! Продай меня, пожалуйста, Бату!
Я не торопясь взял чай. Проверил меру ситца. Поднял Манике с колен и торжественно объявил:
— Беру калым! Будь его женой!
Манике и Бату, повиснув на моей шее, повалили меня и целовали уже по очереди лежачего.
Тут бы и можно закончить без того затянувшийся рассказ. Но нужно знать Гната Ковтуна. Он рассудил по-своему:
— Все это хорошо… Комнатушка у них будет. Пока пусть поживут на частной квартире. Неудобно в молодежном общежитии находиться женатым. Но из всего нужно извлекать политическую пользу. Свадьбу их справим у ее отца, в ауле. Пусть Бату скажет все, что нужно сказать. И она скажет тоже, что нужно сказать…
Так это и было. Но я не ездил с ними к Шарыпу. Меня выдвинули на должность гуртоправа, и я погнал тогда табуны коров в Омск. Мне не удалось видеть встречу отца и дочери.
Зато теперь, спустя много лет, об этом мне рассказывают Бату и Манике в кругу своей семьи.
Он — главный зоотехник совхоза, а она, уже немолодая женщина, заведует школой.
— Да уж было ли это все, милая Манике? — спрашиваю я. — Стоит ли нам ворошить эти далекие годы?
И Манике отвечает:
— Стоит. Обязательно стоит. Без этого нельзя понять нового. Понять и любить нашу жизнь. Стоит, обязательно стоит, — повторяет она, — вспоминать старое: иначе люди забудут, откуда мы шли и как далеко ушли.
Этот рассказ я записал со слов Сережи Шерстенникова. Сергей Николаевич Шерстенников, ныне почтенный главный агроном большого целинного совхоза, был в давние годы, как и я, продовольственным работником в тех же местах.
Сергей Николаевич не принадлежит к числу торопливых рассказчиков. Он любит начать издалека, вернуться в прошлое и уклониться в сторону, чтобы показать своих действующих лиц со всеми сопутствующими им деталями. Это хотя и замедляет развитие действия его повествования, но все же не перегружает его.
После таких оговорок я могу предложить вам сокращенную редакцию повести «Шоша-шерстобит», которую, на мой взгляд, было бы правильнее назвать «Трудные характеры», но дело не в названии.
Итак, предоставим слово Сергею Николаевичу…
Зимовал я тогда у вдовы Мокшаровой. Я любил этот просторный старожильский дом-сундук. В нем все было добротно: и стены, оклеенные обоями, и крашеные полы, и сравнительно большие окна. Нравились мне и синие двери, расписанные невиданными цветами и райскими птицами. У земных птиц они взяли все лучшее из их оперения.
Эта роспись принадлежала отходникам-владимирцам. Они, как и многие «расейские» мастера, покидая зимой родные губернии, отправлялись в Сибирь за большим рублем, на жирные, мясные харчи.
Появление «расейских» мастеров в доме Мокшаровых, да, впрочем, и во всяком другом сибирском доме приносило оживление, новости, неслыханные истории, песни и сказки. Мастера-отходники шили шубы, суконную одежу, катали валенки, овчинничали, шапошничали, богомазничали, стекольничали, шорничали, сапожничали… Случались и такие мастера, которые высекали новые зубья на старых пилах, «лечили» посуду — паяли, лудили. Эти приходили обычно на день, на два, и с ними не завязывались отношения.
Другое дело — шубник. Пять-шесть шуб для семьи — это добрые десять дней работы. Или пимокаты. Уж если они поселились, раньше двух недель не уйдут. Как не скатать двухгодовой запас пимов — валенок. А тут еще малосемейная родня пристает: «Пущай ужо скатают заодно и нам. Не звать же к себе из-за трех-то пар».
— Вот и живут пимокаты месяц в облюбованном доме, чтобы баню не студить, чтобы заново не прилаживаться. Пимокаты — гости долгие и желанные. Особенно у Мокшаровых. К чему было немало еще и других причин.
Старуха Степанида Кузьминична Мокшарова ждала пимокатов еще по первому снегу, а они пожаловали среди зимы, следом за шубниками, когда, как говорится, еще овчинные лоскутки с пола не подмели.
Явились вдвоем.
Один из них был худой, испитой старик. Звали его Федор, по фамилии Чугуев. Другой — цветущий застенчивый парень с синими глазами, светловолосый, лет двадцати. Звали его Шоша. Каким было его настоящее имя, я так и не удосужился спросить.
Пришли они как старые знакомые. Обмели в сенцах голичком снег со своих валенок, поставили в сторонку струмент, а потом вошли.
— Опять, видно, морозам быть. Выяснивает. Три кольца вокруг месяца, — сказал старик, как будто он был здесь не два года тому назад, а всего лишь отлучался на несколько часов.
— Милости просим, — поздоровалась с ними Мокшариха. — Много ли песен-басен из Расеи понавезли? Разоболокайтесь! — указала она на деревянные спицы — вешалки, а затем крикнула в большую горницу — Настя, гоноши самовар! Веселый шерстобит приехал. Совсем уж на мужика смахивать начинает…
Выбежала младшая дочь Мокшарихи. Выбежала и зарделась:
— Шошка! Ишь ты какой! Встреть бы тебя на базаре, так бы и не признала. Здорово живем, шерстобит…
Настя протянула Шоше свою тощую, не как у старших сестер, руку, потом поздоровалась со стариком.
— Все еще тошшой?
— В бане, касатка, работаю. В пару. Пар хоть костей не ломит, да и мяса не копит. Да и ты, девка, погляжу я, не круглая. Видно, мать худо кормит. Кто только тебя, такую мощу, замуж возьмет?
Эти добродушно и шутливо сказанные слова не очень понравились Степаниде. Настя для Мокшарихи была ее второй юностью, зацветшей куда лучше, чем первая. И эту свою вторую и последнюю в ее жизни юность она оберегала как самое дорогое, что у нее осталось.
— Тоща моя моща, а от сватов отбою нет, — сказала она, как бы между прочим.
На этом и кончился обмен приветствиями. Настя убежала в «белую кухню», прирубленную к дому, а Мокшариха стала готовиться к приему гостей.
«Расейские» мастера обычно гостями не считались. Но Федор Чугуев бывал у Мокшаровых издавна. Знавал он Мокшариху и в «ягодную пору» ее жизни. И та будто бы звала по-вдовьему положению Федора Чугуева в свой дом. А он не захотел променять горемычную долю хозяина утлой избушки в Калужской губернии на полную чашу не им нажитого мокшаровского дома.