— Ну, кто бы подвел! — встретил его укором взволнованный «пред». — Кто бы! А то!.. Дед Тимка! У-ух!
— А бинокль? — спросил дед Тимка.
Оказалось, старики ушли втихаря искать старый бинокль. У деда Тимки бинокля не сохранилось, но у кого-то, помнится, был, и дед Тимка отдал наказ откопать бинокль хоть из-под земли, чтобы подарить его Сашке, как по сценарию.
— Какой бинокль? — схватился за голову Ван Ваныч.
— Не нашли, — коротко повинился дед Тимка. — Фиг ее знает, куда она пропала.
— Кто пропала? — заплетаясь, спросил Ван Ваныч.
— Реликвия.
— Бригадир! — крикнул Алик. — Дайте ваш бинокль. Сашка устало наклонил голову, снял с себя бинокль и кинул в протянутые руки Ван Ваныча.
— Вот вам бинокль! — сказал тот деду Тимке. — Держите.
— Так это же Сашкин.
— Его и подарите.
— Чудеса! — в растерянности прошамкал дед Тимка.
— В кино не видно, папаша, чей бинокль, — засмеялся Ван Ваныч. — Понятно? Как махну рукой, так подшагивайте и вручайте. Понятно?
— Никак нет, — сказал дед Тимка.
Дед — это дед. Пришлось ему долбить все сначала второй раз.
— Репетируем пока речь, — потребовал Алик от Горбова. — Гена! Речь! Начали.
— Товарищи, — с каким-то неожиданным актерским пафосом прогудел Илья Захарыч, — вот вам и молодой бригадир! Знать, недаром слово «молодец» идет от «молодой». И знать, не зря у нашего Саши такая фамилия, что мы можем сказать: «Молодец — Таранец!»
— Хорошо! — хлопнул в ладоши Алик. — Только эту последнюю шуточку повеселей и погромче, а сзади все: «Ха-ха-ха!»
— И знать, недаром у нашего Саши такая фамилия, — повысил голос «пред», вслушиваясь в слова, которые ему шептал Гена.
— Ха-ха-ха! — подхватила толпа.
Алик оглянулся на сейнер, и лицо его напряженно исказилось. Вдруг он крикнул:
— Весь свет на сейнер!
Лучи прожекторов скрестились, и ребята на палубе позажмуривались и позакрывали ладонями глаза. Но Алик смотрел не на них. В том месте, где еще минуту назад стоял Сашка Таранец, наш молодец, зияла черная яма, зиял провал. Рыба была, а Сашки…
— Сашка! — первым позвал Горбов.
— Бригадир! — удивленно просипел Ван Ваныч и вытерся носовым платком.
Сашки не было.
10
Речь произнес Алик.
— Я, между прочим, молодой режиссер, а не мальчик — сказал он. — Я еще не снимал в таких условиях ни одной картины. Это просто черт знает что. В конце концов, мы для вас стараемся, мы к вам ехали для вашей пользы, чтобы вас же показать и прославить. Не себя. Режиссер, сценарист, оператор и администратор. Лихтваген. Так называется этот большой автобус. Целая киногруппа. Областное телевидение. Возможно, всесоюзный экран. Так надо это ценить? Ценить! — вскрикнул он, будто с разбегу стукнулся лбом о свой собственный восклицательный знак.
Никто не оправдывался.
— Начинаем съемку, — тихо, но твердо сказал Алик. — Илья Захарыч! Мы снимаем вашу речь без Сашки, отдельно… Все равно ее монтировать… Объясняю: монтаж — это не обман, а профессиональный метод. Снимаем это, снимаем то, склеиваем…
Он быстренько посвятил в секреты монтажа всех, кто не плавал с ним на «Нырке», не слушал его там и еще не был приобщен к тайнам кинематографа. Оказалось, так снимаются все артисты… Говорит девушка в пустоту. Ну, что говорит? Например:
— Я тебя люблю.
А потом подклеивают того, кого она любит. Крупным планом. А снимали и его отдельно. Вот. Все просто.
Илья Захарыч откашлялся и неуверенно начал поглядывать на то место, где должен был стоять Сашка.
— Товарищи!.. Вот вам и молодой бригадир…
Пылали прожекторы. Трещал аппарат.
— Ты, Саша, действительно отличился, — бросил в воздух Илья Захарыч.
— Ха-ха-ха! — несдержанно и некстати грохнула и залилась непривычная к профессиональному методу монтажа толпа.
— Продолжайте! — крикнул Алик. — Этот смех отчикаем. Не волнуйтесь. Все в наших руках.
— Нет, простите, — остановился Горбов. — Я, между прочим, не артист, а председатель колхоза. И я хочу знать, куда делся бригадир Таранец.
По всему чувствовалось, что Сашке сейчас не поздоровится, попадись он под руку «преду».
Сашку искали за полночь. Прожекторы развернули на Аю, и свет шарил по всем улицам и по крышам. Старики смотрели в бинокль. Вся команда «Ястреба» вразброс и вместе металась по поселку. Напрасно. Включили сельское радио, и Кузя Второй трижды объявил о розыске бригадира Александра Таранца. Напрасно. Будто Сашки никогда и не было в нашем поселке. Будто его придумали.
А он, между прочим, был. Он лежал на клочьях старых сетей под крышей рыбного цеха, и весь шум, и вся эта суматоха окружали его и прорывались к нему, как дождь сквозь листья дерева, сокращая и сокращая сухое пятнышко внизу. Он лежал и курил.
«Только б миновало», — думал Сашка.
И в это время в слуховом окне чердака вылепилась из тьмы фигура. Уже не столько по привычке, сколько по необходимости Сашка задавил и размял в голых пальцах светлячок сигареты, затаился не дыша.
— Сашка! — позвал его знакомый голос.
Хотите — верьте, хотите — нет, но это была Тоня. Сашка не отзывался.
— Сашка, — повторила она, — я же видела, как ты курил. Ты здесь. Вот дурак! Ну, чего ты прячешься?
Он молчал.
— Я никуда не уйду, — сказала Тоня и села на чердачную балку у слухового окна. За ним вспыхивала иллюминация будничной ночи.
Сашка ткнулся лицом в мягкую гору рванья, на котором лежал, чтобы не выдать себя дыханием. Сети были такие старые, что от них даже и не пахло морем. Сети пахли тряпьем.
— Привез такую рыбу и сбежал как очумелый. У всех мозги набекрень. Ты можешь хоть мне сказать, в чем дело?
Сашка слышал, что она пришла не из одного любопытства. Сашке нравилось, что она волнуется. Сашка думал: вот так ляпнуть ей сразу про Саенко, про вымпел, который он подобрал, про то, как он один пошел к Синим камушкам и взял рыбу? Ах, Синие камушки, тихая вода… Ах, кино, кино! Ах, Тоня, Тоня!
— Пока тебя не найдут, не снимут, Горбов сейнер разгружать запретил.
«Снимут, — думал о себе Сашка. — Снимут с сейнера. Прощай, «Ястреб».
— Рыба твоя протухнет, — засмеялась Тоня.
— Кино спишет, — пробормотал Сашка.
— Сашка! — встрепенулась Тоня.
Луч киношного прожектора в косом полете обмахнул крышу рыбного цеха, и глаз Сашки сверкнул в глубине чердака, над горой сети. И Тоня увидела этот сверк и сказала совсем неожиданное слово:
— Цыган!
— Чего тебе надо? — недобро спросил Сашка.
— Ничего.
— Тебя послали?
— Дурак ты! Я не посыльная.
Он и сам догадывался, что дурак. Но скажите, почему так устроена эта жизнь? Человек ждет первого свидания как великого счастья. Не день ждет, а год. Это ведь не пустяк. А оно — вот какое это свидание, пожалуйста. И ужасно жалко Сашке себя и Тоню, он не хочет этой потери, он ее не допустит, гори огнем все на свете, и раньше всего совесть, которая, гляньте-ка, заговорила в нем. У кого она есть?
— Тоня! Иди сюда.
— Тут ноги сломаешь. — Было слышно, как под ее ногой щелкнула сухая веточка, наверно, закинутая сюда ветром, откатилась пустая бутылка, звякнув о другую, скорее всего, это нехозяйственно выбросили вместе с обрывком сети стеклянный пузырь поплавка, точь-в-точь такой, как воздушный шарик. — Ой, мамочки! Чего ты сюда забрался?
Тоня оступилась, упала на сети, где-то рядом, и Сашка хотел протянуть к ней руку, но… Вот, бывало, с другой, так руки смелые, а тут как у паралитика.
— Я палец занозила, — сказала Тоня.
— Где? — спросил Сашка и нашел ее руку.
В темноте взял в рот первый попавшийся палец и пососал, вытягивая занозу.
— На ноге, — засмеялась Тоня.
— Что ж ты, босая?
— А как бы я по дереву залезла в сапогах?
«Залезла», — подумал он, и дыхание его остановилось.
Он подвинулся к Тоне, прижал одной рукой ее плечо, другой нашел голову, взял под самый корень косы и стал целовать, сначала куда придется, в холодный нос, в плотные щеки, в глаза с колкими ресницами, а потом в большие, размягченные, приоткрытые, будто она задыхалась, губы. И оттого, что это были ее, Тонины, губы, столько раз усмехавшиеся над ним, ее губы, о которых он мечтал дни и ночи напролет, у него все пошло кругом, словно наше Аю встало вверх ногами, как баркас в хорошую штормягу, когда под донышко подкатывался самый высокий вал. Можно понять. И не надо третьему лезть на чердак, когда там двое спрятались. Ну, лежали, ну, целовались… Не наше дело. Я ведь что только сказать хочу? Что у Сашки есть характер. Сколько наших ребят при первом столкновении с Тоней, получив легчайший щелчок, отворачивались от нее, утешались: «Хороша Маша, да не наша. А раз не наша, значит, мы ничего и не проиграли». Но все беспроигрышные принципы очень опасны. Вдруг замечаешь, что ничего не проигрывал, а проиграл все. Вот Гена Кайранский процветает, а на душе уже скребут кошки. И Кузя Второй, у которого полная гарантия, что он не утонет у своего телефонного щитка на почте, тоже не испытывает счастья, потому что знает: придет мгновенье, когда он схватится за голову, и это мгновенье остановится, а того, когда он уступил матери и сошел на берег не вернуть нипочем, чтобы поправить свою ошибку. Ошибки — это ошибки. Их не надо прятать и копить. В них надо признаваться, чтобы исправлять тут же. И Кузе Второму, например, стоит сказать, что он уступил не только матери, но и себе, потому что его испугали те дни и часы в море, когда тихую, с замолчавшим мотором, «Гагару» швыряло и мотало на волнах… Уступил, Кузя! Быть тебе, Кузя, всю жизнь вторым. И неважно, что не третьим, не двадцатым. Это уже все равно. Первый — это первый, а второй — это второй.