— Думать?
— Вот именно! Думать, как найти выход из создавшегося положения. Я по профессии не горняк, Арефьев. Мне трудно подсказать тебе что-либо с технической точки зрения. Но, наверное, техника туннелестроения, как и все на свете, идет вперед. Подумай, может быть есть способ сократить потребление цемента…
— Все это хорошо, — не очень вежливо прервал я Баулина, — но я не изобретатель, я руководитель строительства. Мне не думать надо, а выполнять план!
Баулин нахмурился и в упор посмотрел на меня своими ставшими холодными и колючими глазами.
— Ты произнес сейчас страшные слова, — медленно сказал Баулин. — «Мне не думать надо…» А кто же будет думать за нас? Вот этот Смирнов, что ли? Ты слышал, как он говорил? Ты видел, как он смотрел на меня? Мы, мол, с вами, товарищ Баулин, все понимаем… Авгур этакий… Ты знаешь, Арефьев, что такое «авгур»?
Мне показалось, что я уже слышал когда-то это слово, но никак не мог вспомнить, что оно означает.
— Не знаешь, прямо говори. — И мне показалось, что этот немолодой и серьезный человек как-то по-детски обрадовался, что он знает это мудреное нерусское слово, а я — нет. — Жрецы такие были. В древнем Риме. Они обманывали народ, который им верил. А при встрече друг с другом не могли удержаться от того, чтобы не обменяться понимающим взглядом, не подмигнуть друг другу: мы-то, мол, все понимаем!.. Так и этот Смирнов. Советский авгур. «Пусть комсомольцы покричат, они-то всерьез верят, что напором да критикой можно что-нибудь сделать. А решает все-таки начальство. Мы-то понимаем!..»
— Правильно! — воскликнул я. — Вы знаете, товарищ Баулин, ведь я подумал то же самое, ну совсем то же самое!
— А иначе и не могло быть, — сказал Баулин и улыбнулся, но только одними глазами. — Думать надо, — помолчав, продолжал он. — Вся партия, весь народ должны думать… Ведь в последние годы мы меньше, гораздо меньше, Арефьев, думали, чем надо бы! Иногда мы даже боялись думать — да, боялись! Ведь и после войны немало великих дел совершали в стране; только слепой мог не видеть… Но иногда случалось такое, чему нет оправдания… Эх, сколько километров я ночами вот по этой комнате исшагал наедине со своими мыслями!..
К мысли о том, что без тебя все решат, — вот к чему привыкали… Вспомнишь о том, сколько великого народ, партия совершили, и подумаешь: «А ведь больше можно было бы сделать, в десять, может быть, во сто крат больше, если бы снять эти шоры, если бы все хорошие замыслы, всю инициативу наших людей собрать воедино…»
Я, если хочешь знать, все это по-настоящему только теперь понял. Именно теперь, когда все в стране расцветает, когда по нескольку раз на дню вот этот телефон, — он ткнул пальцем в белый аппарат, — звонит и тебя из ЦК спрашивают: «А как твое мнение, Баулин? А как членов бюро обкома мнение? А что в парторганизациях говорят?..»
И если нет у меня мнения или не знаю чего-либо, то мне стыдно становится, ой, как стыдно! Только этот' стыд не убивает, не сковывает, — наоборот, он тебя счастливым делает, — счастливым от сознания, что ты партии нужен, что все партии нужны, что все мы руки на государственном руле держим. И если чего не знаешь, то из сил выбиваешься, чтобы узнать, понять, до ночи в парторганизациях сидишь, чтобы иметь право потом позвонить и с чистой совестью сказать: «Вот как обстоит дело, товарищи, вот как, по нашему мнению, было бы лучше сделать…» Хорошо жить стало, Арефьев, вот что!
Он умолк.
Я сидел не шелохнувшись. Мне казалось, что Баулин говорил не со мной, а отвечал каким-то своим мыслям.
— Вы правы, товарищ Баулин… Только мне иногда приходит в голову одна мысль… Вещи меняются у нас быстрее, чем люди.
— Люди сложнее, чем вещи, Арефьев. Но иногда и люди меняются у нас еще быстрее, чем вещи. Знаю я один такой пример…
Наверное, он имел в виду меня. Я хотел что-то ответить Баулину, но зазвонил тот самый белый телефон.
Баулин снял трубку. Звонил какой-то Степан Сергеевич. Баулин стал рассказывать ему о только что закончившемся совещании, особенно напирая на нехватку цемента. Я подумал, что, наверное, этот Степан Сергеевич — какое-нибудь московское начальство, от которого зависит снабжение стройматериалами. Баулин произнес еще несколько общих фраз, попрощался и повесил трубку.
— Секретарь Верхнеозерского обкома звонил, — сказал, обращаясь ко мне, Баулин, — старый друг, вместе воевали. Послушай, — внезапно спросил он, — тебе двадцать вагонов цемента на сколько хватит?
— Спасибо, товарищ Баулин! — обрадовался я. — Честно говоря, я совсем не ожидал…
— А знаешь, — весело сказал Баулин, — я от себя тоже этого не ожидал. Что я тебе, снабженец какой, чтобы цемент выколачивать? Только посмотрел я на тебя и вспомнил одну историю… Давно это было. Я еще тогда зеленым комсомольцем был, на «Урал-маше» работал. Решили мы тогда провести совещание всех поставщиков строительства нашего завода. Задумано — сделано. Раззвонили в газете, разослали телеграммы по всему Союзу… Но и этого нам показалось мало. Решили мы, что на совещании должен выступить не директор строительства, не секретарь нашего окружкома, а лично Серго Орджоникидзе. Именно он — и никто другой. Ну, телеграмму с вызовом решили ему не посылать, неудобно все-таки. И постановили: ехать мне в Москву и лично пригласить Серго…
Поехал я в Москву, пришел в Наркомат тяжелой промышленности, на площадь Ногина. Иду гордо: шутка ли, представитель комсомолии «Уралмаша» за самим Орджоникидзе приехал! Вхожу я в приемную. Народу много. Люди все сидят солидные, с портфелями, ждут. Говорю секретарю: так, мол, и так, доложите, по важному делу, прошу принять вне очереди. Тот улыбается. Пропустил бы, говорит, тебя без очереди, да вот, видишь, начальник «Магнитостроя» сидит ждет, обидится. А это вот товарищи из Госплана, тоже ждут. И скажу тебе, парень, по правде, нет, говорит, никакой возможности у товарища Орджоникидзе тебя сегодня принять.
Я все равно решил ждать. Не помню, сколько времени я прождал, только вдруг открывается дверь кабинета, и входит в приемную сам Орджоникидзе: «Прошу извинить, товарищи, больше принять никого не смогу, уезжаю в ЦК».
Тут я как крикну на всю приемную:
«Товарищ Серго!»
Он остановился, посмотрел на меня и улыбнулся. Вид у меня смешной был: юнгштурмовка, сапоги огромные, вихры, лицо в веснушках…
«Ты кто ж такой будешь?» — спрашивает.
«Делегат комсомола «Уралмаша». К вам, товарищ Серго, со специальным заданием».
«Ого, — говорит Орджоникидзе, — значит, ты важный человек! В чем же твое специальное задание?»
Ну, я ему выпалил все, что и как, и закончил категорически:
«Значит, вам через три дня, выезжать надо, товарищ Серго!»
Я услышал, как кто-то из людей, толпившихся в приемной, рассмеялся. А Орджоникидзе сказал:
«Вот что, товарищ уполномоченный: во-первых, кто вам разрешил без ведома Наркомтяжпрома телеграммы по всей стране рассылать и людей вызывать? Мы ведь не один «Уралмаш» строим, люди всюду занятые, а вы их с мест срываете. Так нельзя делать. Во-вторых, с докладом пусть начальник строительства выступает, он лучше, чем я, ваши дела знает. Согласен?»
Честное слово, четверть века прошло, а как сейчас помню, чуть не разревелся. Ведь наша мечта была, чтобы именно Серго к нам, комсомольцам, приехал.
И вдруг он мне говорит:
«А я к вам приеду. Может быть, к началу совещания не сумею, но обязательно буду».
После этого случая я не раз себя спрашивал, почему он согласился? В затее нашей был, конечно, анархический, так сказать, элемент, и за самочинные действия нам могло здорово влететь от того же Орджоникидзе. А он согласился приехать. Почему? Потому что если к представителю партии приходит человек от коллектива и если у этого коллектива есть мечта, то отпускать человека ни с чем нельзя. Так решил Орджоникидзе.
— Тебе двадцать вагонов цемента на сколько хватит? — внезапно спросил Баулин.
— На месяц с лишним, — быстро ответил я.
— Ну, прощай, товарищ Арефьев. — Баулин вышел из-за своего стола.
Я тоже встал, и мы вместе пошли к двери. У порога Баулин задержался.
— Вот что, Арефьев, — он глядел мне прямо в глаза, — мы с тобой больше часа проговорили. И о важном и о неважном. Хочу сказать тебе на прощание: все, что я говорил, ты можешь забыть, если хочешь. Но одно помни: думай! Думай все время! Ты не служащий, не чиновник, ты хозяин. Еще раз: думай!
Он протянул мне руку, и я крепко пожал ее.
Позже, обдумывая свой разговор с секретарем обкома, я понял источник бросившейся мне в глаза «второй молодости» Баулина. Уже в течение многих месяцев ощущал я новые веяния. Но этот час, проведенный в обкоме, заставил меня, как никогда раньше, осознать значение великих перемен. Я понял, что одно из великих знамений времени, в которое мы живем, — бесстрашие мысли.
5
На стройку я вернулся в понедельник, к полудню, в отличном настроении. Шутка ли: почти полтора месяца мы можем теперь работать с полной нагрузкой!