Выйдя из-за стола, Сулейманов подошел к Андрею Николаевичу, уже давно расхаживавшему по комнате.
Когда я попросил вас остаться, — сказал геолог, — мне просто хотелось поплакать в чью-нибудь жилетку. А вышло так, что я и пожаловаться не успел, а настроение переменилось. Это замечательно, Андрей Николаевич, что вы так думаете, вернее, способны так думать, я от всей души благодарен вам.
Сафронов улыбался. Ему давно нравился этот человек, с первых дней совместной работы они подружились. Годами геолог был старше инженера, но в Туркмении появился недавно. Сафронов знал, что четыре года назад, когда министерство направило Сулейманова в Небит-Даг, ему предлагали пост управляющего трестом, но он отказался, говоря, что слишком любит свою специальность и надеется больше пользы принести в поле.
Так и стояли они посреди кабинета, два расчувствовавшихся немолодых человека: Сулейманов — легкий, маленький, лысоватый, с воздушными вихрами круто вьющихся волос на висках, Сафронов — громадный, тяжеловесный, с густой, зачесанной назад полуседой гривой. Рукопожатия показалось недостаточно Сафронову — он обнял геолога и, приподняв его, сказал:
— Вас называют прекраснодушным человеком. Есть какой-то иронический оттенок в этом слове. Прекраснодушный — оторванный от земли, парящий над землей… А по-моему, это хорошо. В трудовом коллективе обязательно кто-нибудь должен воспарять. Особенно здесь у нас, на краю света.
И быстро вышел из комнаты, оставив Сулейманова смеяться в одиночестве над тем, как ловко Андрей Николаевич все переложил с больной головы на здоровую: кто же, собственно, из них воспарил?..
Глава одиннадцатая
Старая хочет внуков
— Отец прилетел! Вот радость нежданная…
— Знаю. Мне уже на промысле сказали. Дома он?
— Как же!.. Прямо с самолета — в кабинет начальника. Только позвонил по телефону: жди. Я жду. Три часа жду, тридцать дней, три года буду ждать. Обед простыл…
Не слушая мать, возбужденную долгим ожиданием мужа, Нурджан пошел в комнаты. За окнами багровое, как всегда после песчаной бури, дымное солнце уже склонялось над крышами. Когда Нурджан глянул на улицу, последние лучи освещали белые стены двухэтажных домов, желто-зеленую, уже по-осеннему изреженную листву молодых акаций. На минуту все приобрело тревожный красноватый оттенок — и листья деревьев, и лица прохожих, и даже асфальт мостовой. Хлопотливые воробьи стайками перелетали с места на место, и в их переполохе Нурджану чудилось печальное смятение. Он равнодушно смотрел вниз и по сторонам, все подмечая бессознательно и ничего не видя. По пути домой он размышлял о многом и совсем не так воодушевленно, как утром, и теперь мысли спутались настолько, что он не знал, на кого обижаться и кого упрекать. Уж не себя ли самого?
Как ни была Мамыш поглощена приготовлением праздничного обеда по случаю приезда мужа, она сразу почувствовала, что сын расстроен. Он и в квартиру вошел, словно должник, не знающий, как расплатиться. Она терялась в догадках, но, несмотря на свой стремительный и бесцеремонный характер, удерживалась от расспросов — все равно сейчас ничего не расскажет, лучше отвлечь мальчика от тяжелых мыслей.
— Нурджан, сынок, иди умойся, ванна готова. У тебя все лицо в пыли… Ну и буря же была! Двойные рамы на окнах, а в комнатах песок, постель в пыли, будто терся об нее чесоточный верблюд. Целый день подметаю, выколачиваю… Это же не квартира — целый город! Пока обойдешь — обед сварится. Трудно, ох как трудно одной хозяйничать, но отец не понимает этого, да и никто не понимает.
Нурджан, однако, прекрасно понимал, что последние слова относятся к нему, но ничего не ответил и молча направился в ванную.
— Да, сынок, ты пока помойся, а я чаю заварю, — заключила Мамыш.
Но и в ванной Нурджан слышал, как, переходя из комнаты в комнату, она разговаривала сама с собой:
— До чего же хорошая вещь этот газ! Повернул кран, чиркнул спичкой — и делай что хочешь! Хочешь — купайся, стирай, хочешь — обед вари. Ни золы, ни дыма. Дров не подкладывай. В ноги бы поклониться тем ученым людям, что нашли газ! А давно ли в ауле Гарагель на Челекене разжигала сырые дрова, от дыма задыхалась, от копоти отмыться не могла, под рваным одеялом дрогла на ветхой кошме. Теперь вот живу, как во дворце Игдир-хана.
Каждый раз, как возвращался на два-три дня из пустыни Атабай, старуха становилась вдвое говорливее — это в жаркой болтовне источалась ее радость. Весь год она была одинока и, значит, несчастна. Всем было понятно, что эта женщина создана для большой семьи.
Надев полосатую пижаму, Нурджан вышел из ванной и улегся на ковре, облокотившись на подушку. Мать поставила перед ним чайник с зеленым чаем.
— Помылся в теплой воде — и словно с плеч тяжелый груз сбросил! Не так ли, сынок? — спросила Мамыш, не теряя надежды допытаться, что случилось с сыном на работе.
Нурджан вспомнил, с каким азартом мать пугала утром непогодой, и с улыбкой спросил:
— Ну как, миновала нас беда?
Не слушая, мать продолжала свое:
— По усталым глазам твоим вижу, что день сегодня был тяжелым…
Мамыш сказала правду. Нурджан оставил в ванной вместе с пылью и грязью и свою тоскливую досаду и теперь был вполне способен отшутиться:
— Значит, ты по глазам видишь, что у меня на душе?
У старой совсем развязался язык. Устроившись поудобнее на ковре против сына, она принялась объяснять:
— Я же мать! Аман-джан и ты, оба вы забыли, сколько трудов стоило вырастить вас. Когда ты был маленьким, я всегда знала, почему ты плачешь или смеешься. И сейчас ты для меня такой же ребенок. Не только твое горе — каждый твой вздох мне понятен. Думаешь, я не догадалась, что расстроен ты не из-за ветра, а совсем из-за другого? А зачем скрываешь от меня свои горести и радости? Пока что нет у тебя человека ближе матери. Я даже удивляюсь, как ты не замечаешь, сколько вокруг девушек, подобных цветам, ходишь, как слепец… Ты не стыдись меня, скажи, что с тобой случилось? Работа не ладится? Или получил выговор? Или не посчитались с твоим мнением? Или плохо идет нефть?..
Она тихо задавала свои вопросы, покачиваясь перед сыном, и лоб ее морщился под седыми прядями, глаза щурились в редких ресницах, во рту тускло мерцал белый металл вставных зубов.
Чувствуя, что вопросам не будет конца, Нурджан поморщился.
— Мама, я и так устал, а ты все что-то хочешь выпытать… К чему это?
Нурджан забыл, что остановить мать, если она решила чего-нибудь добиться, невозможно.
— Я знаю, — неумолимо продолжала она, — ты все скрываешь… Не то что сам — даже если выпытывать стану, ты разве скажешь? Но могу ли молчать, сердце-то не камень. Чего ты боишься, что я буду радоваться твоим печалям и печалиться твоим радостям? Или разнесу по свету твои слова?
Нурджан совсем растерялся под таким натиском и жалобно попросил:
— Дай хоть чаю попить спокойно.
— Пей чай, кушай на здоровье! Отец неизвестно когда придет… Неужели ты не можешь понять, что с тех пор, как Аман-джан стал на войне калекой, я все время живу с горем… А ты не хочешь знать ничего. Или думаешь, тебе легче будет, если мать помучается? Так-то ты жалеешь свою мать?
Нурджан понял, что ему не отмолчаться, и сказал:
— Понимаешь, какая беда: на одной из скважин образовалась пробка.
— Пирокга? Это что значит?
— Ну — пробка, пробка… Как тебе объяснить?
— Прокга, пирокга!.. Будто с персами разговариваешь! Ты мне объясни понятным языком, тем, какому я тебя учила! Что значит — пирокга? Развалилось что-нибудь? В колодец упало? Или стена рухнула?
Уткнувшись в подушку, Нурджан хохотал. Мамыш укоризненно поглядела на него:
— Я хочу узнать, какое у него горе, а он смеется надо мной!
— Ай, мама, разве смеется человек, когда у него горе?
— А где был твой смех, когда ты пришел с работы? Остался где-нибудь привязанный, что ли?
— Конечно.
— Где?
— На дне колодца.
Мать, казалось, вот-вот расплачется.
— Ну, что мне делать? Я готова под крыло взять его, а он ранит мне сердце!
Устыдившись, Нурджан принялся объяснять:
— Ты, наверно, знаешь, что в колодце бывает исток, — сказал он.
— Ну и что?
— Вот этот исток и залепило глиной.
— Значит, колодец заглох, так бы и сказал… Теперь придется его бросить?
— Нет, это нетрудно исправить.
— И из-за такого пустяка ты заставил мучиться мать?
— Да ведь я вовремя не заметил эту пробку…
— Теперь все понятно, — она покачала головой. — Значит, тебя хорошенько отругали? Не беда, мальчик, это тебе на пользу пойдет… Ну, где будешь обедать? За столом или сюда принести?
Между двумя окнами в комнате стоял круглый стол, покрытый узорной скатертью. Когда отец уезжал в пустыню и Нурджан обедал один или с товарищами, мать подавала им еду на стол. Но в присутствии отца приходилось покоряться привычке, усвоенной стариком с детства: есть на скатерти, разостланной на кошме или на ковре. Нурджан уже хотел позвонить в контору бурения, чтобы узнать, скоро ли ждать отца, как появился Атабай.