Почему же сейчас он чувствует себя так стесненно и тяжело? Уж не слишком ли много этого нового свалилось на его голову?..
— Ты что не куришь? — вдруг спросила Варвара Сергеевича.
— А… давай, давай, — почему-то смутился он.
Михаил Васильевич опять посмотрел на старую иву и надо решил — спилить этот корявый стволище! Да, за старое цепляться — света не видать. Ну, а если новое наваливается на тебя, как шумный пенящийся поток? Если вдруг ты свалишься с ног, захлебнешься? Значит, пусть тащит тебя в водоворот, в бездну, — ты не выдержал испытания? Нет, этакий позор хуже смерти, ясное дело! Надо не только удержаться на ногах, но и распоряжаться этим потоком. А тогда гляди в оба: вверх, вниз, по сторонам, вглубь. Не бойся неожиданностей, всматривайся зорче и острее, распознавай, что к чему, учись, черт возьми, учись!
Пермяков вдруг пружинисто, молодо поднялся и обнял жену.
— Ну, я пошел, Варя.
Уже смеркалось, но Пермяков сразу заметил на улице серую шляпу Назарьева и по привычке подумал:
«Вот он, математик, заместитель мой — кость в горле!»
Николай Петрович торопливо шел, неловко прижимая к груди какие-то свертки.
— Михаил Васильич… жена моя приехала! — радостно сказал он.
— Что ж, поздравляю.
Пермяков вдруг представил себе, какая жизнь была бы у него, очутись он без своей Варвары Сергеевны, и уже мягче спросил:
— Трудно, поди, ехалось ей сюда? Здорова ли?
— Спасибо, — ответил Назарьев, — здорова… Вообразите, она вместе с учениками заводского ремесленного училища приехала. Она ведь создавала эту заводскую школу. Сколько они пережили в пути! Их состав бомбили еще в Кленовске. Попали в окружение, месяца полтора жили с партизанами, потом вышли; наша армия помогла. Ученики Маши в том отряде с разведчиками ходили. И она тоже чуть ли не в каких-то операциях участвовала. Уж она у меня, знаете, такая!
Один из свертков покатился было вниз. Пермяков подхватил его и положил поверх других. Назарьев, смешно вытягивая шею, придерживал его подбородком.
— Фу ты, батюшки… Тяжела ты, шапка Мономаха! Оказывается, я кое-что еще не получил в нашем магазине, — это все дочка нашего квартирохозяина Зиночка Невьянцева заботится о моих: «Надо, надо их подкормить».
Тут Пермяков заметил солидно шагающую рядом фигурку девушки-подростка в черном плюшевом пальто и белом берете.
— Никак это Зина Невьянцева? — всматриваясь, спросил он.
— Она самая, Михаил Васильич, — звонко отозвалась Зина. — Вот, несем всякую всячину!
— Большая уже ты стала, большая! — похвалил Пермяков.
— Ну как же!.. Уже два года, как весь дом на мне, — не без важности заявила Зина. — Я сегодня и Марию Павловну встретила.
— О, Зиночка — просто наш добрый гений! — воскликнул Николай Петрович и опять чуть не уронил что-то.
— Давайте-ка я приму, а то вы все растеряете! — строго сказала Зиночка.
У перекрестка Пермяков простился с Назарьевым и Зиночкой.
— Передай, Зинуша, от меня поклон Степану Данилычу. Здоров ли отец-то?
— Здоров. Вы давно у нас не бывали, Михаил Васильич, а мы бы вас яблоками угостили.
— Вот как зазывает! Молодая хозяйка, одно слово! — засмеялся Пермяков.
— Конечно, хозяйка, — серьезно согласилась Зиночка.
Когда, нагруженные всякой снедью, Николай Петрович и Зиночка появились на пороге, Мария Павловна с детьми сидела на полу посреди комнаты.
Детей было четверо. Двое — Вовик и Ниночка — собственные, доставленные столь счастливо Тимофеем-сундучником, двое же — Валя и Петя — недавние приемыши, их подобрала Мария Павловна при эвакуации в Кленовске: мать их убило на вокзале осколком бомбы во время посадки.
Вовик, худенький мальчик с тонким личиком и длинными серыми, как у отца, глазами, прыгая козленком, закричал с бурной радостью:
— А мама Пепшу привезла!
— Да вот он, Пепша! — и Мария Павловна, как трофей, подняла вверх рыжего плюшевого медвежонка в проволочных очках.
Она совершенно машинально сунула его в Кленовске в чемодан, пока горевала в опустевшем доме, — и вот Пепша опять среди своих.
— Видишь, я уже чиню его! — сказала Мария Павловна.
В плюшевом боку Пепши торчала толстая игла. Его живот опять округлился, и тупоносая морда задорно смотрела на мир сквозь проволочные очки.
— Мамочка, дай мне его! — требовала Ниночка и хлопала в ладошки.
Валя и Петя, тоже разрумянившиеся, восхищенным взглядом следили за последними стежками иглы, которая возвращала Пепшу к жизни.
— Сидит! — в безудержном восторге взвизгнула Валя, да Мария Павловна, откусив последнюю нитку, посадила Пепшу на пол, в самый центр детского кружка.
Да, теперь он сидел, маленький мохнатый божок детских игр, важный и лукавый, полный обещаний и еще не рассказанных сказок. Его черно-желтые пуговичные глаза, поблескивая сквозь очки, будто говорили с великолепной уверенностью неизменного любимца: «Ну, вот я и с вами, — да разве может быть иначе?»
— Вот, смотри! — засмеялась Мария Павловна, указывая Николаю Петровичу на детей. — Оказывается, до чего же силен у меня педагогический рефлекс!.. Захватила этого очкастого, а он, смотри, как сразу объединил ребят…
— Как ты думаешь, Маша, хватит у нас умения воспитать и этих новых?
— Хватило бы сердца! — ответила молодая женщина, бросив на него взгляд, полный веселого упорства и задумчивости.
— Неугомонная ты моя! — прошептал Назарьев и прижал к себе ее узенькое плечо.
Он чувствовал, как она похудела и стала хрупкой, как девочка. Ее лицо с тонким задорным носиком и пухлым подбородком теперь заострилось, как у больной; в линии рта, в подергивании бровей появилось новое, страдальческое выражение. Все, о чем она залпом рассказала ему в первые минуты встречи, говорило об упорстве человека в страдании и горе. Он вдруг вспомнил ее — нарядную, счастливую, в ее любимом палевом платье с черным кружевом, когда в прошлом году они справляли, как шутила Маша «свой супружеский юбилей короче воробьиного носа» — пять лет их совместной жизни. Маша тогда была особенно в ударе: шутила, пела. Пухлый ее подбородок, хорошенькие, ровно закругленные зубки, черные глаза — все искрилось весельем и полнотой жизни. Теперь на ее похудевшем лице лежали тени, тонкая шея жалостно, как определил про себя Назарьев, белела из примятого воротничка будничного платья. Но никогда еще Маша не казалась ему такой родной и необходимой, как сейчас, когда не было у нее ни палевого платья, ни пышной, красивой прически. Назарьев не удержался и сказал ей об этом. Она посмотрела на него нежно улыбающимися глазами и положила голову к нему на грудь.
Он ощущал щекой шелковистую мягкость ее тяжелых волос. Узенькая, легкая, как листочек, рука согревалась в его руке. Далекий огонек на трассе — так казалось сейчас Назарьеву — летел вперед, сквозь лохматый мрак леса, в холод осенней ночи. Он летел вперед, пронзая ночь, осенний ливень, мрак, время, стремился, вперед, как сама надежда и уверенность.
— Знаешь, Коля, — будто почувствовав то, что он сейчас видел, заговорила Мария Павловна, — сколько раз, когда мы сидели в партизанской землянке…
— А вокруг тьма кромешная…
— Да, тьма… А мне виделся Урал, — очень похоже, как я сейчас вижу… И тебя видела — то на заводе, то вот так, в комнате, у окна, и себя видела рядом с тобой… Ну и вышло, как я верила!
Уложив детей спать, Мария Павловна спросила за ужином:
— Коля, а что будет с этим трофейным танком?
Николай Петрович сказал:
— Отправим в шихту. Вообще есть договоренность с командованием, что все приведенные нашими снарядами в негодность немецкие танки будут после осмотра направлены на заводы и пойдут в шихту.
— В печь, в огонь! Знаешь, это даже как-то символично выходит… верно?
— Да, я то же самое думаю, Маша: как ни трещи сейчас наши кости, как ни лейся наша кровь, а я уверен, убежден: в огне этой войны сгорят они, а не мы.
— А мы, Колечка, хоть и намучимся, а жить будем!
— Конечно, Маша, мы будем жить!
После ночного большого дождя, ближе к рассвету, взошла луна. Небо сразу раздвинулось, поднялось выше, и с каждым мгновением все ярче стали обозначаться клубистые облака. Потаенный свет, то там, то здесь пробиваясь сквозь густую мглу, охватывал края облаков, и они загорались чистой кромкой, белой, как нежный мох ягненка. Свет все пробивался сквозь облачную мглу, словно подбадривая небо и готовя его к встрече неприветной осенней зари. И верно: она встала, неласковая, холодная, в тусклой синеве тумана. Холодный крупный дождь падал на землю. В канавах и колдобинах на пустыре однообразно журчала вода, разбрызгиваемая ветром.
Небо уже становилось бледно-сизым, лениво светлело, солнце где-то еще пряталось. Но все-таки это была заря, и все живое уже готовилось к приходу нового дня. Стайкой вылетели из леса воробьи, а за ними мелкие, как цветики, серозеленые пеночки. Тенькая и чирикая, они покувыркались в сизоватом воздухе, словно обмениваясь впечатлениями: