— Такое наше шоферское дело, — говорил он, косясь на Антонину, — сегодня ты, а завтра я…
Антонина ничему не верила, ей совсем не было страшно, она все время посмеивалась и пела — так чудесно и широко было в ее душе.
После Крестового перевала машина начала спускаться вниз, в тепло, потом в жару — помчалась по узкой, душной дороге. Уже весь автобус пел «По морям, по волнам», все перезнакомились, и после Душета, когда начало смеркаться, все хором декламировали: «На холмах Грузии лежит ночная мгла…»
В Тифлисе было сорок градусов жары. Она опять вымылась под душем, опять переоделась и побежала разыскивать одного из товарищей Альтуса, который должен был ей помочь попасть на поезд «Тифлис — Батум».
Уже была ночь, и вся улица Руставели была полна народу, все в белом, все пили у киосков газированную воду, очень пахло духами — так душатся только на юге; было страшно жарко, и везде в шашлычных и в ресторанчиках играла музыка. Антонина видела, как маленький вагончик взбирается на фуникулер, он весь походил на одну большую электрическую лампочку или на большого светящегося жука, и этот светящийся жук куда-то полз по узенькой, тоже светящейся дорожке — она не знала, что это, ее мучило любопытство, и она спросила у первого же встречного.
— Что? — спросил он, не расслышав.
Она повторила вопрос.
Он засмеялся.
— Ты не знаешь?
— Не знаю.
Он опять засмеялся.
— Это наш фуникулер, — сказал он, — понимаешь? Когда мне очень жарко, я в вагончик сажусь и еду наверх. И там мне не жарко.
— Спасибо, — сказала Антонина улыбаясь.
Но незнакомец пошел с нею рядом и долго рассказывал про Тифлис.
— Ой, какой у нас город, — говорил он широким и радушным голосом, — сейчас темно, завтра посмотришь.
— У нас тоже хороший город, — сказала Антонина.
— А ваш какой?
— Ленинград.
— Очень хороший, — согласился незнакомец, — я там был…
В десятом часу она разыскала наконец нужного ей человека.
Он принял ее в своем служебном кабинете. Это был высокий, седой, удивительной красоты грузин.
— Садитесь, — сказал он ей и несколько секунд молча, большими веселыми глазами смотрел на нее. Ей сделалось даже неловко.
— Это я не давал ему отпуска, — сказал он, — понимаете? Я ему говорил: Алексей, дорогой, если она тебя любит — она сама приедет, а ты немного поработай. Пожалуйста, поработай!
Он помолчал.
— Кушать хотите?
— Нет, спасибо.
— А что вы хотите?
— Я хочу в Батум поскорее, — сказала она и, увидев, что он улыбнулся, густо покраснела.
— Это ничего, — сказал он, — послезавтра утром будете в Батуме.
И, позвонив, что-то сказал дежурному по-грузински.
— Вот жена Алексея, — говорил он нескольким вошедшим, — познакомьтесь…
— Я еще… — начала было Антонина.
— Это все равно, — говорил он, — все равно.
Ей пожимали руки, все это были загорелые, статные, красивые люди в белом, и все они, видимо, были друзья Альтуса, все они называли его Алексеем и говорили о нём с уважением, один из них даже прямо сказал:
— Мы очень его любим. Он очень хороший работник и товарищ прекрасный, мы его отсюда не отпустим.
— Отпустите, — сказала Антонина.
Она ночевала у Габидзе — так звали того седого и красивого, которого она нашла первым. У него была большая квартира и веселая, толстая жена, было много детей, и маленьких и больших, и родственников. Ночью Антонину поили кисленьким, вкусным вином, кормили сыром и какими-то сластями, заставили петь, и жена Габидзе ей аккомпанировала на пианино. Антонина уже ничего решительно не понимала от усталости, слипались глаза, и мерещилась дорога — скалы, повороты, ветер, но все были так радушны и так за ней ухаживали, столько приходило все время разных друзей Альтуса, чтобы с ней познакомиться, что она, когда ее спрашивали, не хочет ли она спать, говорила, что не хочет, и пила опять вино за здоровье хозяев, Альтуса, свое, своего сына, и опять ела, и опять рассказывала про свой комбинат, про то, как она учится, режет трупы, про латынь, про гистологию…
Жена Габидзе тоже училась, но в индустриальном вузе, и вдруг заспорила, что инженером быть интереснее, чем врачом, а Габидзе крикнул, что самое лучшее — быть тем, кем хочешь, сел за пианино и сыграл туш в честь Антонины.
На другой день вечером она уехала — ее посадили в мягкий вагон и не взяли у нее денег за билет.
— Наш товарищ Алексей, — сказал Габидзе на прощанье, — получит свою жену из мягкого вагона, а не из жесткого. И деньги тут ни при чем!
Утром она увидела Черное море. Прибой медленно и важно ударял в самую насыпь, и от солнца было больно смотреть. Альтуса она увидела сразу.
Он стоял посередине платформы, в белой гимнастерке, в белых галифе и в светлых брезентовых сапогах. Он загорел до черноты, волосы его совсем выцвели.
— Леша! — крикнула она.
Он взял ее чемодан, обнял ее одной рукой и поцеловал жесткими губами в приоткрытый горячий рот.
— Ну? — спросил он.
— Ну что? — ответила она.
Их толкали со всех сторон, жарко палило солнце, пахло поездом, грохотали багажные тележки.
Они шли медленно, оба чем-то смущенные, не зная, о чем говорить. У вокзала их ждала тележка. Через несколько минут они уже поднимались по лестнице в гостинице «Аджаристан».
Альту с открыл номер.
— Вот, — сказал он, — располагайтесь! Я сейчас чай организую…
Потом сел, снял пояс и портупею, расстегнул воротник и сказал:
— Я думал, что вы не приедете. Что это все так… разговорчики…
— А я думала, что вы не приедете, — сказала она. — И вы ведь действительно не приехали.
Он молчал, серьезно глядя на нее.
— Я тогда уже совсем собрался, — сказал он, — но меня ранили, и мне пришлось не ехать… Я долго лечился…
У нее задрожали губы, но он не дал ей говорить.
— Да, да, — сказал он, — вам совсем незачем было приезжать сюда в то время. Меня ранили в живот — это очень противно.
— Но я же медичка! — перебила Антонина.
— Мне было бы трудно относиться к вам как к медичке, — со своей быстрой улыбкой сказал он. — Я слишком уж много думал о нас с вами, чтобы встретить вас только как медичку.
И поморщился:
— Нет, рана в живот — это отвратительно, и ни вам, ни мне не было бы никакой радости. Одни муки, конфузы и вообще всякая дрянь.
— Кто же вас ранил? — спросила она.
— Один человечишка, — с брезгливым выражением лица сказал Альтус. — Доносчик один. Писал-писал пакости разные на честных коммунистов, мне приходилось в мерзости этой копаться. Ну, в один прекрасный день понял я, что это за фрукт. И он понял, что я его разгадал. И что, следовательно, делишки его плохи. Надо было сразу же проходимца засадить под стражу, а я слиберальничал. Открыл он дверь — эту самую — без стука и пальнул с порога в меня дважды. Я как раз на вашем стуле сидел…
— Очень больно было?
— В первый раз больнее.
— А вас и в первый ранило?
— И в первый. Тогда я еще не умел терпеть. Да что об этом! — Он славно, весело улыбнулся. — Вздор все это. Обидно, помню, сделалось, что на дорогу побрился и совсем как бы даже уехал. Но это ничего — главное, что вы приехали. Последние письма совсем стали бессмысленные, я думал — всему конец.
— Нет, не конец! — твердо сказала Антонина. — Но только, знаете, невозможно так долго не видеться.
Сказала и испугалась. Он-то ведь еще ничего так прямо, в открытую, не произнес. Щеки ее так горели, что она прижала к ним ладони.
— Невозможно! — согласился Альтус. Глаза его смотрели странно робко для такого человека, как он. — Совсем невозможно…
Они теперь так разговаривали, будто он и не поцеловал ее на вокзале. И преодолеть это они не могли.
— Что у вас за работа? — спросила Антонина. — Я ведь так толком и не знаю. Вы военный, да? Военный юрист? Следователь?
— Всего я понемногу, — задумчиво ответил он. — Всего, Туся. (Господи, он опять назвал ее Тусей!)
— А работа у меня, Тусена, черная. Вы когда-нибудь слышали, Туся, такое? Вот вы там строите, возводите, красиво выражаясь, чертоги грядущего, а есть некоторые люди, которые и вас, строителей этих чертогов, и сами чертоги охраняют от всякого рода посягательств. Работа у нас совсем незаметная, болтать о ней не принято, но такая работа тем не менее существует.
— Очень это опасно?
— Нет, — спокойно ответил он. — Не слишком. Опасно лишь то, что мы непосредственно и постоянно имеем дело с трупом гниющего мира. Ну, а вам, медику, известно, что такое трупный яд?
Альтус заглянул в ее ждущие, тревожные и любящие глаза и добавил жестко:
— Еще есть одна опасность — власть. Велика она у нас, Туся, и если потерять строгость к самому себе, трезвость и точность суждений, партийность, — тогда худо. Очень худо, так худо, что и не пересказать. Вы понимаете меня?