Как Святогор до того момента, когда нашел тягу земли, всякий подвиг на земле считал для себя легким, но не мог не задуматься перед «сумочкой переметной» — тягой земли, так временами чувствовал какую-то оторопь и Сыромолотов перед темой, которая с каждым днем росла и становилась все величественней и, главное, ответственней.
Совершенно новым для него было это чувство ответственности, полной несвободы своей в той области, которая, казалось бы, навсегда, до самой смерти, представлялась ему заманчиво свободной.
Но отойти от этой темы, как бы ни связывала она его, он уже не мог: она притянула его вплотную. Больше того: все задачи, какие решал он в области колорита, перспективы, рисунка на своих полотнах, представлялись ему теперь только этюдами к этой гигантской картине, этюдами, без которых он не мог бы даже и помыслить приступить к ней.
На картине должна была воплотиться мечта очень многих поколений русских людей, и зритель при взгляде на гигантское полотно должен был почувствовать, что перед его глазами последний акт вековой борьбы, что заморозивший Россию царский режим рушится у него на глазах.
Какие краски просились из него, художника Сыромолотова, чтобы засверкать на холсте решимостью, перед которой немыслимо устоять даже Дерябиным! Какое выражение лиц — общее для всех и особое для каждого! Какой порыв многотысячного народного тела, порыв, ничем не более слабый, чем шторм на море!
Сильный человек, Сыромолотов чувствовал, как мурашки бегали у него по спине, когда он вглядывался в свою еще не написанную картину… Она покоряла его не только с каждым днем, а с каждым часом. И когда он вернулся в «Пале-Рояль» от Невредимовых и Кати Дедовой, он сел писать письмо в далекий Симферополь (теперь этот милый его сердцу город начал казаться ему непозволительно далеким, где-то чуть ли не на экваторе). Писал он, конечно, Марье Гавриловне, на попечении которой осталась его мастерская и которую ему надо было предупредить, чтобы она не ждала его в назначенный им срок, что дела задержат его в Петербурге несколько дольше, чем он думал, когда уезжал.
Ей незачем было писать, какие именно дела: она все равно ничего бы не поняла, но раз упомянуты были дела, значит отсрочка приезда была оправдана.
Перед тем, как лечь спать, Сыромолотов взглянул на то, что приготовил для Дерябина, и нашел, что ничего добавлять не надо, но зато он сделал карандашный эскиз картины, включив в него то новое, что ему дала Дедова, — экспрессию всей левой стороны. Разумеется, рядом с Надей на эскизе появилась ее подруга — путиловка, и это оказалось большой находкой.
А на другой день человек лет тридцати двух-трех, с несколько скуластым сухим лицом и пытливыми пристальными глазами, говорил Сыромолотову не в полный голос, но весьма выразительно:
— Что касается войны этой, то вполне можно о ней сказать: чем хуже, тем лучше, — пословица есть такая… Очень к нашему положению подходит, потому что действительно ведь, подумайте сами, как может отсталое государство победить два передовых… Где высоко стоит техника, как может там низко стоять военное дело?.. Что диктует тактику и стратегию? Техника диктует… Какой-нибудь тигр уссурийский, в котором весу тридцать пудов, он во сколько раз сильнее человека? А выйдет против него человек с ружьем — и спасайся тогда тигр в свои дебри, если только жить на свете хочешь!.. Что из того, что у нас нашили шинелей на пятнадцать мильёнов солдат? Одними шинелями силен не будешь.
Правый глаз говорившего слегка щурился, и что-то около него вздрагивало, точно он подмигивал.
Глаза были карие, запавшие; небольшие усы, темно-русые; подбородок бритый; на голове широкая кепка рабочего фасона и, как определил Сыромолотов, новенькая, так же как и его летнее пальто серого цвета. Катя Дедова, познакомившая с ним Сыромолотова, назвала его своим двоюродным братом, модельщиком с Путиловского завода; но сама она куда-то ушла вместе с Надей, обещав скоро вернуться.
День был воскресный, теплый, сухой, и улицы очень людны; там же, где ходили взад и вперед Сыромолотов с модельщиком Иваном Семеновичем, было гораздо просторнее. Однако художник заметил, что Иван Семенович вдруг совершенно неожиданно возьмет да и оглянется через плечо, после чего правый глаз его подмигивал как-то даже насмешливо, хотя смешного ничего не было в их разговоре — напротив, было новое для художника по своей серьезности.
Сыромолотов попробовал однажды пошутить даже:
— Вы, Иван Семенович, говорите так авторитетно по военным вопросам, точно вы военный министр!
На это возразил Иван Семенович:
— Наш военный министр как раз и окажется скоро совсем не авторитетным, а вы это увидите, я думаю, и всем это будет ясно…
— Почему же все-таки вам-то это сейчас ясно? — полюбопытствовал Сыромолотов.
— А вы помните басню Крылова «Орел и Крот»? — спросил Иван Семенович.
— «Орел и Крот»? Нет, что-то не припомню.
— Я вам ее перескажу… Вздумал Орел вить весною гнездо на дубу, а Крот ему из норки кричит: «Не делай глупости! Корни у дуба сгнили, и свалится он при первой буре!..» Орел, конечно, не послушал, гнездо свил, орлят наплодил, а дуб рухнул ко всем чертям при первой возможности, и все орлята пропали… Вот оно что. И дело буржуазии тоже погибнет не хуже того дуба, а дело рабочих возьмет верх.
Тут Иван Семенович оглянулся, а Сыромолотов, у которого был хороший слух, расслышал сзади звяканье шпор и шансонеточный напев. Потом, обгоняя их, прошло мимо трое кадровых офицеров, бывших явно навеселе, и, когда они ушли уже намного вперед, Иван Семенович подмигнул в их сторону и проговорил вполголоса, как заговорщик:
— Вы думаете, что из этих вот так уж все под итог темные? Не-ет, можно сказать, что из них даже, кто помоложе, конечно, соз-на-ют очень многие, что на кой им черт война! На что им грудь в крестах, если голова будет валяться в кустах? За что это им свои головы класть, за какую такую идею? За царя-пьяницу, за царицу немку или за хлыста Гришку Распутина? Что такое придумать могли, чтобы мильёны под пулеметы весть? Ничего и не придумали, а так себе прямо взяли да повели, — дескать, защищай родину. Родину? — вдруг повысил голос модельщик. — Для кого это? Для Путилова родина? Для него свой кошелек родина! В случае чего возьмет его в саквояж да уедет куда-нибудь под небо Сицилии, а на родину ему в высокой степени наплевать!
— В случае чего же именно? — не сразу понял Сыромолотов.
Иван Семенович быстро оглянулся через плечо, наклонил к нему голову и проговорил тихо и хриповато:
— В случае того, что вы на картине своей выводите — «Штурм Зимнего дворца рабочими массами»…
И прямо против своих глаз увидел Сыромолотов пристальные карие глаза модельщика, а потом услышал его предостерегающий полушепот:
— Только вы писать такую картину, слова нет, пишите, а что касается полиции, всячески ее прячьте.
Сыромолотов понял, что ему известно, должно быть, и о Дерябине на вороном Черкесе, и вот, в первый раз в своей жизни ощутив тревогу не за картину свою, которой еще не было, а только за один замысел картины, Алексей Фомич сказал, невольно подражая собеседнику, тоже вполголоса:
— Я пока что делаю и долго еще буду делать только заготовки к картине, этюды… А когда все эти этюды будут сделаны, написать картину будет уже недолго.
— Вот-вот! Так и делайте! — одобрил Иван Семенович. — В случае если кто и увидит и полюбопытствует, у вас ответ готов: какая из этих заготовок картина выйдет, это видно будет со временем, смотря как все эти рисунки повернуть и что к чему приспособить… Вот у меня здесь, — смотрите, пожалуйста, — охотник, а здесь, в другом месте, тигр к земле припал, а кто кого в окончательном виде — этого я еще не собрался сделать.
Проговорив это почти скороговоркой и уже в полный голос, он разрешил себе улыбнуться, а Сыромолотов заметил, как украсила его эта мгновенная улыбка.
Странно было даже себе самому сознаться в том, что ему, художнику, столь всегда замкнутому, не противно это вмешательство «натуры» в то, что он делал. Напротив, он благодарно глядел на Ивана Семеновича, который выражал по-своему заботу о его детище, считая это детище в то же время как бы и своим тоже.
Начавши с Нади — тоже «натуры», вот катилось оно дальше — к Кате Дедовой, к модельщику Ивану Семеновичу — это заботливое, внимательное отношение к картине, которую он еще и не начинал писать, но которую уже как бы видели они не только в целом, а даже и в мелких деталях. И Сыромолотов, который иногда бросал даже доведенные до половины картины свои, охладевая к ним, теперь чувствовал, что картину, получившую новое название — «Штурм рабочими массами Зимнего дворца», он непременно напишет, вложив в нее весь блеск своей техники, всю экспрессию, на которую способен, всю творческую энергию, какая была ему присуща.