Открыла дверь Евгения Михайловна.
— Простите, Василий Алексеевич, вам звонит Лапик.
Стрельцов снял трубку.
— Я слушаю, Галина Викторовна.
Мембрана журчала, иногда сыпала короткими, резкими междометиями, пронзительно, тонко попискивала и снова журчала. Стрельцов то и дело относил телефонную трубку подальше от уха.
— Да, да, я слушаю, — в редких паузах подтверждал он. — Слушаю… Слушаю, Галина Викторовна.
Наконец долгий разговор завершился. Стрельцов нажал кнопку.
— Евгения Михайловна, пожалуйста, проверьте, когда — точно — прибывает ночным рейсом из Тбилиси самолет, и пошлите машину в аэропорт. — Заметив удивление на лице Евгении Михайловны, разъяснил: — Да, да, вот так, командировка уже закончена. Иван Иваныч сообщил Галине Викторовне. И еще запишите, пожалуйста: мне вместе с Иваном Иванычем завтра к двум часам непременно явиться в госкомитет к товарищу Жмуровой. Материалы? Да нет… как будто никаких материалов специально готовить не надо. — И повернулся к Мариничу, посмотрел на него еще более пустыми глазами, чем в начале разговора. — Александр Иванович, если можно, зайдите ко мне завтра с утра. Продумайте все, как там надо сделать.
И безразлично махнул рукой. Евгения Михайловна немного проводила Маринича. Ее томила необходимость с кем-то поделиться.
— Вот многие считают Василия Алексеевича каким-то сибирским богатырем, который может с голыми руками ходить на медведя. Вы понимаете? Это образно. А Василий Алексеевич в одних делах действительно богатырь и может голыми руками задавить медведя, в других же делах… Вы тоже заметили, как он весь почернел? А как вы думаете, что могло бы случиться с Риммой Васильевной?
— Не знаю, Евгения Михайловна.
Так говорить Мариничу было тяжело. Но что иное он мог сказать? Сослаться на вчерашнюю болтовню Мухалатова? А вдруг это и была только болтовня!
— Я по секрету от Василия Алексеевича все такие места обзвонила: и милицию и несчастные случаи. Нет, говорят. А когда Лика Пахомова под машину попала, нам ведь они сразу сообщили сами же.
— Да, да…
В маленькой комнатке Маринича настоялась какая-то теплая горечь. Уходя, он забыл распахнуть окно. Теперь он это сделал. Немного постоял, опершись руками о подоконник и с наслаждением вдыхая свежий утренний воздух, чуть отдающий асфальтом и железом — обязательными запахами заводского двора.
Пробежала пестренькая лохматая собачонка. Маринич усмехнулся: «…ногой на клавишу нажала…»
Он вернулся к столу и принялся за работу. Потянулся к счетам, собираясь сбросить косточки, обозначавшие какое-то число, и вдруг остановился, замер. Косточки лежали тоненьким рядком, и лишь на одной проволоке торжественно поднимался высокий столбик — 7. Да, но это же… 1711. Одна тысяча семьсот одиннадцать!
А вот перед глазами ведомость и ордер, подписанные им. Ведомость, уже трижды пересчитанная, и общий итог в ней выведен тоже его, Маринича, рукой. И цифрами и прописью — 1171. Одна тысяча сто семьдесят один!
— Нет, нет, не может быть… Что за наваждение!
Маринич торопливо вычел из большей суммы меньшую. На счетах осталось 540. Ровно столько, сколько все эти дни без конца фигурировало в различных документах и устных вариациях, связанных с именем Лики! 1711–1171 = 540…
Арифметический фокус… Бухгалтерская, счетная ошибка… Рассеянность, небрежность человеческая… Что это?
А Лика в больнице лежит без сознания, изломанная грузовой автомашиной, и о кассирше Пахомовой когда говорят, все добавляют: «Растратчица!»
Так кто же виновник всей этой страшной беды? Кто Лику толкнул под машину? Чьей рукой выведен неверный итог в конце ведомости? Чья рука, трижды перебрасывая на счетах косточки, все же ошиблась? Вернее, ошиблись глаза…
Еще несколько раз пересчитал Маринич ведомость, идя по ее строчкам и сверху вниз и снизу вверх и в разной последовательности складывая отдельные листы ведомости, — все равно в итоге теперь неизменно получалось 1711 рублей.
Убедившись, что это так и только так, что здесь теперь уже нет никакой ошибки, Александр несколько минут просидел неподвижно. Счастливый, радостный…
И презирающий, ненавидящий себя всеми силами души.
Он закрыл глаза. Чередой промелькнули лица Лидии Фроловны, Бориса Ларионыча, Евгении Михайловны, Стрельцова, главбуха Андрея Семеныча, рабочих, длинной цепочкой текущих через проходную, — бесчисленное количество людей, перед которыми он, и никто больше, виноват в скандальной истории с «растратой», а главное — в трагической…
Нет, нет, все, что угодно, только не это! Он примет на себя любой позор, но только не… Лика не может, не может… Лика останется на свете… Она будет жить! Лика будет жить потому, что он ее любит!
Теперь Маринич весь кипел действием. Нельзя бесполезно терять даже доли минуты. Схватил трубку внутреннего телефона.
— Василий Алексеевич? Простите, вы можете принять меня сейчас же? По важному, очень важному делу! Только через четверть часа? Хорошо… Спасибо!
Потом он позвонил Лидии Фроловне, главбуху Андрею Семенычу, следователю, редактору многотиражки. Резко и четко рассказал им, как он грубо ошибся. И пошел к Стрельцову.
Евгения Михайловна удивилась:
— Что это вы так зачастили к Василию Алексеевичу? — И, чуть-чуть прищуриваясь, добавила: — А знаете, Саша, я сейчас только звонила к Склифосовскому. Мне ответили: Пахомова пришла в сознание, чувствует себя хорошо.
Маринич до боли закусил губу. Иначе он не смог бы удержаться от широкой, просторной улыбки: «Милая, милая Лика!» А выдать свою радость такой, чисто ребяческой улыбкой он стеснялся.
Стараясь казаться совершенно спокойным, Маринич со вкусом прочитал:
По улицам ползет сиреневая мгла.
А раньше здесь собака пробежала.
Ногой на клавишу нажала,
И — мгла ушла из-за угла!
— Вы понимаете: «И — мгла ушла из-за угла!» Чьи это стихи, Евгения Михайловна?
Она прищурилась еще больше. Ишь, враз заговорил стихами! Эх, молодежь! «Чьи это стихи?» С некоторых пор такой вопрос не только ей, но и кому придется частенько задает Василий Алексеевич, по-видимому внутренне иронизируя над кем-то. Этот юноша просто обалдел от радости. Но он, конечно, тоже знает о новой маленькой причуде Василия Алексеевича и вот теперь немного обезьянничает.
— С чем вы связываете этот вопрос?
— Ни с чем. Просто так. Хочу проверить собственную память.
— Ну что же… Скорее всего, кто-то из ранних футуристов. Я думаю… Я думаю… Давид Бурлюк?.. Это стихи Велимира Хлебникова!
— Мои стихи, Евгения Михайловна! — сказал Маринич.
И словно бы на веселых пружинах вошел в кабинет Стрельцова.
Глава шестнадцатая
Козья морда
Электричка тоненько просвистела, вильнула зеленым хвостом и скрылась за поворотом.
Стрельцов посмотрел на часы. Да, теперь он пропустил уже и ту, что пойдет в 7.16. А хотелось уехать пораньше. Непереносима была эта вторая бессонная ночь. На работе, среди людей, телефонных звонков, в действии, все же как-то полегче. Конечно, оставлять Веронику совсем одну — ужасно. А что же делать? Она за эти дни извелась еще больше, чем он сам. И это понятно. Ей все представляется абсолютной загадкой. Впрочем, и ему самому — тоже. Обычная логика здесь неприменима.
Он медленно брел вдоль штакетных оградок, под кустами раскидистых вишен, уже набравших мелкую завязь. На плечи Стрельцову, как слезки, сыпались капли росы. Туго набитый портфель оттягивал руку. А в нее и так отдавалась сердечная боль. Что-то с утра уже стало неладно.
Ах, Римма, Римма! Две ночи не ночевать дома. И даже голоса не подать. Как это все-таки жестоко!
Впрочем, разумеется, надо понять и ее. Это не какая-то холодная и рассчитанная жестокость. Это не злая пощечина отцу и матери. Это…
Евгения Михайловна тайком от него обзвонила все учреждения, в которых регистрируются различные происшествия. Дорогая, заботливая Евгения Михайловна! Он тоже вчера поздним вечером прошелся как раз по ее следу по всем телефонам этих учреждений, и всюду ему отвечали: «Да ведь только что кто-то спрашивал!» А спрашивать и не стоило. С Риммой ничего не случилось. То есть случилось, должно быть, самое страшное, что в этих учреждениях не регистрируется. Уж он-то знает свою дочку! Знает и Вероника. И потому всю эту ночь они оба просидели у раскрытого окна молча. Так встретили рассвет, веселое щебетанье просыпающихся птичек, и первый солнечный луч, и металлический лязг первой утренней электрички.
И все же еще позавчера утром с Риммой было можно разговаривать попросту. Хотя холодные нотки внутренней отчужденности уже и тогда слышались в ее голосе.
Они, эти нотки, стали проявляться с тех недобрых пор, как в дом зачастил Мухалатов. И еще больше, когда он, Стрельцов, дал понять Мухалатову, что его посещения маложелательны. Римма это приняла как наитягчайшую обиду для себя лично. Не Мухалатов к ней — она стала ходить к Мухалатову!