— Ясно! — сказал я.
— Повторите приказ!
— Я знаю, что вы едете на курорт! — сказал я.
— Вот именно! — сказал дядя.
Он обнял меня и поцеловал.
— Ты не горюй! — сказал он. — Твое время придет! Придет еще твое время. А пока еще время мое. Я еще не расквитался со всей этой сволочью. А ты учись. Математике. И стрелять учись. И рисуй. И заботься о Чанге — я оставляю его тебе. — Он погладил Чанга по голове.
— А как же Север? — спросил я тихо. — Мне скоро тринадцать.
— Когда я вернусь, — сказал дядя, — мы поедем на Север.
— Ты уж вернись! — сказал я. — Поскорей.
— Вернусь! — сказал дядя.
Мы пошли, обнявшись, к светящейся террасе через огромный вечерний сад. Уже стало темно. Далеко на западе догорала заря. Там все было красное-красное, такое зловещее. Мы шли с дядей медленно, крепко обнявшись, шли медленно-медленно, и вдруг дядя запел, очень тихо, как будто не пел, а просто так говорил:
— «Там, вдали, за рекой, зажигались огни, в небе ясном заря догорала. Сотня юных бойцов из буденновских войск на разведку в поля поскакала…»
Я тоже стал подпевать дяде:
— «Они ехали долго в ночной тишине по широкой украинской степи, вдруг вдали у реки засверкали штыки — это белогвардейские цепи. И без страха отряд поскакал на врага, завязалась жестокая битва. И боец молодой вдруг поник головой — комсомольское сердце разбито…»
Я шел рядом с дядей и тихонько подпевал, и в носу у меня немножко щипало, потому что хотелось плакать.
— «Он упал возле ног вороного коня и закрыл свои карие очи: „Ты, конек вороной, передай дорогой, что я честно погиб за рабочих!“».
Я вспомнил, как плакал от этой песни раньше, когда был совсем маленький. Мне очень жалко было молодого бойца. Я все волновался — сумеет ли конь передать, что его хозяин честно погиб за рабочих? И как он это передаст?
А дядя все успокаивал меня, объяснял, что вороной непременно передаст, потому что это не простой конь, а ученый… А теперь молодой боец стал старым бойцом, потому что он вовсе не был тогда убит, он был просто ранен, и теперь, когда он стал старым и мудрым, он опять отправляется в бой… И плакать нельзя, потому что я уже взрослый…
— «Там, вдали, за рекой, уж погасли огни, в небе ясном заря разгоралась. Капли крови густой из груди молодой на зеленую траву сбегали…»
— Ну, что вы так долго! — крикнула мама.
Мама стояла на ступеньках террасы, освещенная сзади колеблющимся светом керосиновой лампы, и лица ее не было видно, вся она была темная, только волосы вокруг головы светились, как темное золото. Но даже сейчас, даже силуэтом своим, мама была красива…
— Что вы там делаете? — спросила она.
— Этвас! — сказал дядя, поднимаясь на ступеньки крыльца.
— Вечно у вас секреты! — сказала мама. — Как только не стыдно! Все давно уже ждут!
На террасе было шумно и весело. Все сидели вокруг стола.
Большая лампа «молния» висела под потолком над серединой стола. Вокруг нее кружились ночные бабочки. Все на столе сверкало.
Мы с дядей тоже сели за стол. Я сел рядом с дядей, во главе стола. Напротив нас, на другом конце, сидели папа и мама. А по бокам сидели дядины друзья — Сайрио, Суслин, Ломидзе, Вайнберг, Власов и Бауэр. И бабушка.
— Ну, — сказал дядя, когда мы уселись, — кто будет тамадой?
— Ломидзе! — сказала мама. — Кому же еще?
Тамада — распорядитель пира (это потом объяснил мне дядя).
— Ломидзе! Ломидзе! — закричали все.
Ломидзе встал. Это был большой, толстый усатый грузин. Он встал над столом, как скала.
— «Нико-лай Вто-рой Рома-нов, — запел вдруг Ломидзе громовым голосом, — воделиаран-нуна! Предводитель хулиганов, воделиаран-нуна!»
Все расхохотались.
— Доннерветтер! — заорал дядя. — Ты помнишь?
— Ночь в горах! — сказал Ломидзе. — Елисаветполь! Князь Шервашидзе! Жандармы! Прошу внимания!
Все замолчали.
— Где соль? — крикнул Ломидзе.
— Она пред вами! — сказала бабушка. — Соль перед вами!
Ломидзе взял в левую руку солонку.
— Что главное в человеческой жизни? — спросил Ломидзе и обвел всех торжественным взглядом. — Главное — это соль! Сколько съешь с человеком соли! Вот что главное! Теперь вопрос: зачем мы здесь собрались? Я думаю, что не ошибусь, если скажу: мы все здесь собрались, чтобы отправить одного человека на курорт…
(Смех. Аплодисменты.)
— Генацвале! — крикнул Ломидзе. — Скажите мне: хорошо ли мы знаем этого человека? Вон того, который сидит рядом с юным большевиком Мишей? Заслуживает ли он, чтобы отправить его на курорт?
(Крики: «Заслуживает! Заслуживает!»)
Я тоже крикнул:
— Заслуживает!
— Сейчас мы решим! — сказал Ломидзе. — Надо выяснить, сколько мы съели с ним соли. Прошу давать краткие справки, чтобы не задерживать собрание: где, когда и сколько соли? Начнем по часовой стрелке: ваше слово, Сайрио!
— Тысяча девятьсот девятый год! — сказал Сайрио. — Ссылка в Сибирь! Пуда три соли!
— Слово имеет товарищ Суслин!
— Тысяча девятьсот двадцать четвертый год! — сказал Суслин. — Каракумы. Особый отряд по борьбе с басмачами! И еще Магнитогорский металлургический, тридцатый год! Восемь пудов!
— Товарищ Бауэр!
— Германия! — сказал Бауэр. — Девятнадцатый год. Четыре пуда!
— Кто тамада? — сказал Ломидзе. — Ваше слово товарищ Вайнберг!
— Тридцать первый, Поволжье. Кампания по борьбе с голодом. Соли почти не было — поэтому грамм… грамм сто!
— Это тяжелая соль! — сказал Ломидзе. — Сто грамм такой соли весят пудов семь!
— Боже мой! — сказала бабушка. — Как это все ужасно!
— Слово сестре! — сказал Ломидзе.
— О, — вздохнула мама, — я, уж не помню сколько! Наверное, вагон!
— И какова соль?
— Чрезвычайно соленая! — сказала мама. — Очень!
— Добавлю от себя десять пудов! — сказал Ломидзе. — В разное время. Итого один вагон и тридцать два пуда! Я полагаю хватит…
(Бурные аплодисменты. Крики: «Хватит, хватит!»)
— Не хватит! — крикнул я. — Еще двадцать пудов! На рыбалке! И в кино! И дома!
— Итого один вагон пятьдесят два пуда! — крикнул Ломидзе. — Вполне достаточно, чтобы отправить на курорт человека! (Смех. Аплодисменты.) Итак, дорогой Петя, поезжай! Отдохни там хорошенько! Но смотри не пережарься — там будет жарко! Очень жарко!
Я тоже встал и крикнул: «Ура!» Мне было как-то странно — и грустно и весело…
— Дядя, — спросил я шепотом, — там очень жарко, в Испании?
— Смотря когда. Сейчас жарко.
— Ты будешь там загорать?
— Может быть, — сказал дядя.
— Дай-ка прикурить, — сказал Сайрио.
Дядя вынул из кармана новенькую зажигалку и чиркнул.
— О, — сказал Сайрио, — зажигалка! А где ты достал кремень?
— Достал! — подмигнул ему дядя. — Кремень и Кремль — очень близкие вещи!
— А где ты будешь там загорать? На пляже? — спросил я.
— Может быть, на пляже. А может быть, и не на пляже… Может быть, просто на койке…
— Если ее вынести на солнце?
— Ну да…
— Я думал, ты будешь все время ходить в атаки…
— Я и буду ходить в атаки.
— Ты загоришь в атаках? А где ты достал зажигалку?..
— То-ва-ри-щи! — Это кричал папа. — Товарищи, прошу слова!
— Слово для доклада имеет великий молчальник! — сказал Ломидзе.
Все посмотрели на папу.
Мой папа встал. Сначала он подмигнул дяде, а потом стал говорить. Я никогда не слышал, чтобы папа так долго говорил. Это была целая речь.
— Да, я великий молчальник! — сказал папа. — Я умею молчать… Но сейчас я скажу! Я скажу!.. Вон тот человечище, вон тот, который сидит рядом с моим сыном… Вы знаете, что это за человек? Это великий рассказчик! Я великий молчальник, а он великий рассказчик! Почему? Потому что он покоряет людей! Своими рассказами! Он даже врагов покоряет! О, это страшный человек! Сейчас я расскажу! Это было давно, в восемнадцатом году… Мы еще не были с Машей женаты… (Папа обнял мою маму.) Маша была моей невестой, и Петра я уже знал, но плохо… И однажды он покорил мое сердце! Знаете чем? Сейчас я расскажу! Мы шли втроем через линию фронта… Маша, Петр и я… В восемнадцатом году… Почему?.. Подробности не имеют значения! Но мы нарвались на белый патруль! Нас повели в штаб. Там на нас стали орать. Белые офицеры. На Машу. На меня. И на Петю. Они хотели нас расстрелять! Но это к слову, подробности не имеют значения… Вы знаете, что стал делать Петр? Он стал показывать фокусы…
— Какие фокусы? — спросил я.
— Это неважно! — Папа махнул рукой. — Подробности не имеют значения! Он стал рассказывать про свою бабушку…
— Про мою мать? — спросила бабушка.
— Про свою бабушку-графиню! — крикнул папа.