Александр помолчал, потом положил руку на колено брата, проговорил глухо:
— Не сердись, Митя! Ты знаешь, как мне тяжело. Я хотел бы уехать куда-нибудь подальше, ни с кем не говорить, ни с кем не встречаться. Если вы с Настей не будете сердиться, я вернусь в Москву, а следующей весной навещу вас непременно.
Зря ты это, честное слово. — Дмитрий Данилович насупился. — Нельзя же так! Человек ты молодой, у тебя все впереди. Разве можно так распускать себя? И что же мы тебе, чужие люди?
— Я не говорю, что чужие…
Подвинувшись ближе, Александр хотел сказать, что он очень одинок, что он беззаветно любил Марину и теперь, после ее смерти, никого и никогда не полюбит. Но он подумал, что брат не поймет его, и потому сказал, неловко обняв Дмитрия Даниловича:
— Не обижайся, Митя, и Насте с детьми скажи, чтобы не обижались на меня. Не могу сейчас. После когда-нибудь… А сейчас я должен остаться один…
Рано утром Ставровы проводили Александра. Он уехал в Ржанск на почтовой повозке. Настасья Мартыновна убрала комнаты, сложила в сундучок вещи Марины, накупила на базаре продуктов и сказала Андрею и Тае:
— Придется вам немного похозяйничать одним. Через неделю Андрюша сдаст экзамены, в школе начнутся каникулы, и Рома с Федей приедут за вами. Пока же будьте умниками, не ссорьтесь и учитесь как следует.
— А осенью мы найдем тебе, Тая, квартиру, привезем с собой и Калю, и вы будете кончать школу вместе, — добавил Дмитрий Данилович.
С отъездом родных комнаты показались Андрею и Тае совсем опустевшими. На столике, у кровати, еще стояли в стакане увядшие цветы, на стене, между окнами, висело написанное рукой Марины расписание уроков, но вещей стало меньше.
Тая, сжав ладонями виски, ходила по комнате, Андрей обнял ее, усадил на стул, сел рядом, сказал тихонько:
— Ну, хватит… Хочешь, расскажу сказку? — и, проглатывая тугой ком в горле, заговорил протяжно: — Было это за тридевять земель, в тридевятом царстве, в тридесятом государстве. На море-океане стоял остров, а на острове жили царь с царицей, и было у них три сына…
Тая беззвучно заплакала.
— Ладно, нюня, — с мужской грубоватостью сказал Андрей, — вытри глаза и садись за уроки! А то мы этак проплачем все экзамены и, чего доброго, останемся на второй год.
Последние дни в школе показались Андрею одной минутой. Экзамены он сдавал хорошо, но ходил подавленный. Ему жаль было расставаться со школой. Приземистый дом с облупленными стенами, темноватые классы, в которых постоянно пахло дымом, изрезанные ножами парты, крикливые товарищи, учителя — все это прочно вошло в душу Андрея как свое, близкое, и он представить себе не мог, как будет жить без школы.
Нелегко было покинуть Андрею и любимый флигелек — кабинет природоведения, в котором он провел столько вечеров, где было прочитано столько хороших книжек! Пусть в этом кабинете скрипели вытертые половицы, еле закрывались ветхие двери, а подслеповатые оконца почти не пропускали света — разве в этом дело? Тут, в убогой сторожке, перед Андреем постепенно, шаг за шагом открывался огромный, неизведанный мир, тут возникали свои, дорогие ему мысли, тут он задавал себе первые тревожные вопросы о назначении человека на земле…
И вот все экзамены сданы. В воскресенье надо идти за свидетельством об окончании школы. Тая выстирала и разгладила черную сатиновую косоворотку Андрея и, пока он одевался и причесывался, ходила вокруг него на цыпочках, оглядывала со всех сторон, говорила озабоченно:
— Может, перешить пуговицы на рубашке? А то рубашка черная, а пуговицы белые, стекляшки. Прямо не знаю, куда тетя Настя смотрела.
— Не надо перешивать, сойдет и так.
— Ну как же не надо? — Тая надула губы, дернула Андрея за чуб. — Смотри, чучело какое! Девочки будут смеяться над тобой, и твои же товарищи проходу тебе не дадут. Я же знаю, все они явятся в костюмчиках, в галстучках, девочки в новых платьицах, а у тебя застиранная, полатанная рубашка, да еще стеклянные пуговицы!
— Отстань, Тайка! — рассердился Андрей. — Пусть они являются хоть в поповских ризах, мне на это наплевать. А если тебе не нравятся мои пуговицы, я могу вовсе их поотрывать.
Он начистил сапоги, взял поданный Таей чистый носовой платок, легонько щелкнул ее пальцем по носу и ушел.
Вручение свидетельств было обставлено торжественно и происходило не в школе, а в Народном доме — длинном бревенчатом бараке на базарной площади. Маленькая сцена Народного дома алела флагами, плакатами, красной скатертью, закрывавшей стол до самого пола. За столом сидели учителя и представители пустопольских общественных организаций — секретарь партийной ячейки Маркел Трофимович Флегонтов, женорг Матлахова, секретарь комсомольской ячейки Николай Ашурков.
Когда Андрей, приглаживая чуб и оправляя солдатский пояс, вошел в зал Народного дома, там стоял гул, как в улье. Все скамьи в зале были заняты. Многие ученики пришли со своими родителями; разомлевшие от жары и духоты, родители сидели, обмахиваясь платками, газетами, книжками. Разместившийся у сцены школьный оркестр играл протяжный вальс.
В середине зала Андрей заметил Елю. В светло-розовой кофточке и синей юбке с неширокими нарядными помочами она сидела вместе с отцом и матерью. Рядом с ними разместились Юрасовы, родители Павла, но его самого не было видно. Еля что-то говорила Матвею Арефьевичу Юрасову, а тот, откидывая полу чесучового пиджака, смеялся и шутливо дергал черный бант на Елиных волосах.
— Любуешься, рыжий? — раздался за спиной Андрея знакомый голос. Виктор Завьялов протиснулся к нему, протянул руку: — Что ж ты теперь? В Огнищанку свою поедешь?
— Да, в Огнищанку, — ответил Андрей. — А ты?
Брови Виктора сдвинулись к переносице.
— Я, брат, отыскал себе самую подходящую должность, с первого августа на работу еду.
— Куда?
— В Ржанск решил ехать, на кирпичный завод, — проговорил Виктор. — Устроил меня батька кочегаром. Хоть и жарковато там, зато зарплата своя, не будет меня мачеха попрекать куском хлеба.
На сцепе зазвенел колокольчик. Приятели умолкли. Заведующая школой Ольга Ивановна Аникина, волнуясь, поминутно роняя пенсне, стала говорить о том, что пустопольская трудовая школа отмечает большой праздник — первый выпуск учащихся — и что это событие является праздником для всей волости.
— Сейчас мы начнем выдачу свидетельств окончившим школу ученикам, — потирая сухие ладони, сказала Ольга Ивановна. — И мне хочется сердечно поздравить их и пожелать нашим питомцам… нашим дорогим ребятам, чтоб они оправдали те надежды, которые мы возлагаем… которые мы питаем… чтоб они были честными советскими людьми, помнили и выполняли заветы Ленина… чтоб они все трудились на благо…
Ольге Ивановне трудно было сдерживаться. Она умолкла, постояла немного, всхлипнула и закончила, улыбаясь сквозь слезы:
— До свидания, миленькие… Вот хотела вас назвать детьми, а вы уж не дети, у вас уже отросли собственные крылья… Пожелаю же вам счастливой дороги, счастливой жизни…
В зале захлопали. Особенно неистовствовали девчонки. Они вскочили с мест, завизжали.
— Любят Ольгу Ивановну, — перекидывались словами родители.
— Да и она их любит, как своих.
— Своих у нее нету…
После Ольги Ивановны, грузно ступая, вышел из-за стола Маркел Трофимович Флегонтов. Белая гимнастерка подчеркивала его смуглое, почти коричневое лицо и такие же темные руки с крапинками угольной пыли, навсегда въевшейся в кожу. Флегонтов обвел взглядом собравшихся, заложил руки за небрежно повязанный пояс-шнурок и заговорил медленно, словно вслушивался в каждое слово и проверял, на месте ли оно стоит.
— Я вот гляжу на вас и думаю: добра и сильна наша рабоче-крестьянская власть! И ничего она для народа жалеет, ничем не скупится. Мы как учились при старом режиме? Одно было у нас учение — палкой по шее, а с десяти лет — поле или вагонетка в шахтах, матерщина да кабак. Почти все были неграмотные, крестики вместо фамилии ставили, чуть ли не весь народ крестами расписывался. А теперь что? Освободил себя народ и учиться стал. Все, от малыша до бородатого деда, за книжкой сидят, и власть для учения ничего не жалеет. Помните небось, как ваша школа четыре года назад начинала работу? Кругом голод, разруха, люди мрут, а партия первый ломоть хлеба, первую ложку каши школьникам отдавала: учитесь, дескать, ребята, для вас мы революцию делали, вам все и принадлежит…
Он поиграл кистью пояса, прищурил глаз.
— Вот окончили вы школу, повзрослели, оперились, стали задавать себе самые трудные вопросы, и, должно быть, не один из вас глядел на звезды и спрашивал себя: для чего ж все-таки человек живет? какая цель ему в жизни назначена?
Услышав эти слова, Андрей смутился, покраснел. От него не укрылось и то, что покраснел не он один, а многие ребята.