Колинз сидел у себя в каюте, когда в дверь постучали.
— Войдите! — откликнулся он.
— Прошу извинить меня, сэр. В порт пришел «Гурзуф»… — проговорил адъютант, появляясь в дверях.
— Что? «Гурзуф»? Вы шутите, Джефри?
— Посмотрите в правый иллюминатор, сэр.
Контр-адмирал вскочил с кресла и прильнул к стеклу.
Справа от флагманского корабля на якоре стоял «Гурзуф».
— Чудо, Джефри, чудо! Как он мог прийти? Но великолепно, черт возьми! Вот это настоящие моряки! Какое мужество! Недаром мне понравился Сергеев. Нет, я восхищен, право восхищен. Как же это произошло?
О том, как пришел «Гурзуф», мог рассказать капитан Сергеев и его экипаж. Рассказать о том, как, заделывая пробоину, шестнадцать часов в ледяной воде работали боцман Пархоменко и пять человек аварийной партии, как носили в кают-кампанию обожженных при тушении пожара людей, как двое суток не сходил с мостика капитан Сергеев, пробираясь в пургу к родным берегам, как до самого Мурманска не отходил от насосов старший механик, как пренебрегая сном, едой, отдыхом, слаженно работал весь экипаж, движимый одной мыслью: привести судно в советский порт…
Этого контр-адмирал Колинз не знал.
— Вот что, Джефри. Запишите на завтра. К 12 часам собрать всех свободных офицеров с английских судов. Сюда, на крейсер. Пошлите катер на «Гурзуф» и пригласите капитана Сергеева ко мне к одиннадцати тридцати. Вам ясно, Джефри?
— Так точно, сэр.
— Идите.
На следующий день, точно в одиннадцать тридцать, катер командира конвоя привез капитана Сергеева на флагман. Контр-адмирал встретил его лично. Это была большая честь. Роман Николаевич смутился.
— Очень рад видеть вас живым и невредимым, мистер Сергеев, — говорил Колинз, крепко пожимая руку капитану, — прошу вас ко мне.
В каюте у контр-адмирала был накрыт стол на две персоны. Отражая электрический свет всеми цветами радуги, сияли и переливались хрустальные рюмки и бокалы для вина.
— Я хочу выпить за ваше здоровье, капитан, — проговорил Колинз, наливая бокал. — Я очень рад принять вас у себя. Выпьем за русских моряков.
Они подняли бокалы, чокнулись и выпили.
— Расскажите мне, капитан, как вам удалось спасти судно? — спросил контр-адмирал, вытирая губы накрахмаленной салфеткой.
— Его спас не я, а моя команда, адмирал, — скромно ответил Сергеев. — Что может сделать капитан, если ему не поможет в тяжелую минуту команда?
Колинз на минуту задумался.
— Это хорошо сказано, мистер Сергеев. Экипаж должен помочь своему командиру в тяжелую минуту. Но все-таки какое мужество!
Зазвонил телефон. Адмирал взял трубку.
— Построены, Джефри? Да, сейчас идем. Я задержу вас не надолго, капитан. Прошу вас пройти со мной.
Колинз встал, открыл дверь и предупредительно пропустил Сергеева вперед. Когда они прошли на переднюю палубу, необычная картина представилась глазам капитана. Он несколько раз бывал на торжественных приемах союзников, но подобного не видел никогда.
По правому и левому бортам ровными рядами выстроились английские офицеры.
В полной парадной форме, блестя золотым шитьем и нашивками, стояли командиры кораблей, их помощники, командиры боевых частей.
Адмирал остановился, окинул взглядом замершие шеренги и хриплым от сдерживаемого волнения голосом сказал:
— Господа, я много плавал и много видел, и всегда уважал доблесть и мужество. Учитесь и вы любить и беречь флот. У русских моряков учитесь, господа, командовать так, чтобы не было стыдно смотреть в глаза вашей команде. Джефри!
Адъютант протянул контр-адмиралу синюю коробочку.
— Примите, капитан, эту награду от Англии в знак уважения. В вашем лице я награждаю весь ваш доблестный экипаж, — и адмирал прикрепил к груди Сергеева, пониже колодки с орденскими ленточками, Белый Крест — орден Виктории, одну из самых высоких наград в Англии.
Сергеев стоял смущенный и растроганный.
Николай Тихонов
Люди на плоту
Пароход тонул. Его корма высоко поднялась над водой, и над ней стояла стена черной угольной пыли. Бомба ударила как раз в середину корабля и выбросила со дна угольных ям эту пыль, которая медленно оседала на головы плавающих, на обломки, на уходившую в морскую бездну корму.
Среди прыгнувших в холодную осеннюю воду Финского залива мирных пассажиров был один фотограф. Тяжелый футляр с лейкой и разным фотографическим имуществом, висевший на ремне через плечо, тянул его книзу. Тусклая зеленая вода шумела в ушах, с неба рокотали моторы немецкого бомбардировщика, разбойничьи атаковавшего этот маленький, тихий пароход, на котором не было ни одного орудия, ни одной винтовки. Были женщины и дети, старики и больные, но военных на нем не было.
Фотограф решил, что с жизнью все кончено и что мучить себя лишними движениями, свойственными утопающему, не стоит. Он попытался представить себе, что это скучный и кошмарный сон, но, увы, вода попадала ему в рот, в глаза, тело странно онемело, не чувствовало холода…
Он скрестил руки на груди, закрыл глаза и постарался представить себе жену и детей в последний раз.
Смутно в сознании возникли они и пропали, как будто их размывали волны. Он нырнул с головой и пошел на дно. Но он не дошел до дна. Вода выбросила его вверх. Полузадушенный, полураздавленный волной, он оказался снова наверху и, раскрыв глаза, увидел море, усеянное человеческими головами, низкое солнце, свинцовые тучи и услышал треск пулеметов.
Это немецкий пират, проносясь над тонущими, расстреливал их.
Ему стало так противно и непереносимо, что он решил уйти снова под воду. Он опять скрестил руки, и опять тяжелый футляр, которым он дорожил, как дорожат самым дорогим оружием, потянул его в зеленую глубину. Какая-то слабость стала проникать в тело. Ноги стали вялыми, и в голове все спуталось.
И снова волна выбросила его наверх, но он уже не раскрывал глаз, боясь увидеть новое страшное зрелище. Покачавшись с закрытыми глазами среди пенистых гребней, он был словно повален и сдавлен двумя волнами, которые как бы боролись за него, волоча его из стороны в сторону. Так они играли им некоторое время, и — странное дело! — в его голове чуть прояснилось.
«Это, несомненно, последние вспышки мысли, — подумал он, — это то, что называется умирать в полном сознании».
Тут его подняло стремительно вверх, и он, до сих пор не ощущавший никакой боли, почувствовал резкий удар в плечо и, открыв глаза, увидел, что его подняло рядом с плотом. Взглянув на это шаткое и жалкое сооружение, сделанное в смертельную минуту поспешно и нерасчетливо, он, окинув глазом его пассажиров, никак не осмелился попытаться вскарабкаться на него, а только схватился руками за край досок и, высунувшись из воды, вдохнул полную грудь свежего воздуха.
Освеженный, он откинул со лба мокрые волосы и стал смотреть на плот другими глазами. На плоту сидели трое мужчин и одна молодая женщина. Мужчины были мокры до нитки, молчаливы и мрачны. Они крепко вцепились в доски и не смотрели на женщину. Женщина же кричала ужасным, непрерывным голосом: то громко и пронзительно, то истошно и жалобно звучал он над пустыней моря.
Ее исцарапанные щеки и растрепанные волосы, широко открытые глаза — все говорило о последней степени отчаяния, которое уже не рассуждает. Изорванная в клочья одежда мужчин, их нахмуренные лица, крепко сжатые губы — все это было так близко от фотографа, что он невольно переводил взгляд от этой молчаливой неподвижности к судорожным движениям женщины, кричавшей так, что даже его слух полуоглохшего подводного жителя был оглушен этим криком.
Приподнявшись над досками, выплевывая горькую воду изо рта, фотограф обратился к неподвижным мужчинам:
— Что вы, не можете успокоить эту женщину?
На него посмотрели равнодушно и мрачно. Плот очень качало, и фотограф должен был напрячь всю силу, чтобы его не сбило под доски. Прокатившийся над его головой вал окончательно вернул ему спокойствие. Потом так приятно было держаться за твердые доски…
Он спросил, как ему показалось, громовым голосом, чтобы перебить крик женщины, рвавшей на себе одежду, смотревшей куда-то вдаль, откуда надвигался вечер:
— Кто здесь коммунист?
Крайний к нему человек посмотрел на него в упор сверху вниз и сказал: «Я…» и протянул руку, чтобы помочь фотографу взобраться на плот.
— Так что же вы, товарищ, — сказал медленно фотограф. — Женщина так кричит, надо же ее успокоить, — вы, товарищ…
Тут огромная волна подбросила плот, и люди на плоту исчезли куда-то во мглу, а фотограф ушел в глубину, на которой еще он не бывал, — так тяжело ему показалось это новое нырянье.
Когда его выбросило наверх, никакого плота он поблизости не нашел, на него плыли лишь три чудные доски, которые он и облюбовал для себя. Но оседлать их было не так легко. Они выскальзывали из рук, становились на ребро, и тут он понял, что, если не расстанется со своим футляром, постоянным его спутником, доски уйдут без него в свои скитанья, а с ними — и последний шанс на спасение, так как вечер уже приближался.