Никита знал, – и был в этом глубоко уверен, – что загоны, ланки, карты думают так же, как думает он, Никита, страдают во время засухи так же, как страдает он, Никита. Загоны, коровы, лошади, овцы, вещи – все думают, страдают, только не умеют говорить. Мало этого – все они стараются походить и походят на своих хозяев. Стоит только вон посмотреть на поле: Никита Гурьянов даже спросонья мог бы отгадать – вон тот загон принадлежит Митьке Спирину, вон тот – Епихе Чанцеву. Гляди, – как две капли воды, такой же изуродованный, шишкастый, ровно безногий. Тот вон – Маркела Быкова: вишь ты, как прибрался, ровно к обедне пошел. Да и другие, чужие загоны – почему так? – встречают Никиту враждебно, отворачиваются, готовые при случае зарычать на него, как цепные псы на чужого, а свои улыбаются, приветливо зовут подойти к себе, пощупать борозду. Почему так? А потому – люди вы бездельники, шантрапа бесштанная! – потому – думают они, страдают, радуются, говорить только не умеют… и озоруют иные, от рук отбиваются. Вон ланок. Кто не помнит? Весь мир помнит – он достался Никите года два тому назад от Захара Катаева. Верно, достался из хороших рук. Никита не протестовал, принял его в свою семью, и он, гляди, озорует, и только. Никита выцарапал из него пни, разделал под орех, а он – на-ка вот тебе – весь покрылся песком и щебнем. Весенняя-де вода нанесла? Чего она не натащит, – подставь только спину.
– Эко, какой ты греховодник, – принялся журить ланок Никита. – Что ж ты это, братец! Песок и всякую мерзость на себе собрал, как свинка? Вода? Обрадовался. Чай, воду-то можно и на соседний загон пустить. Перепрудил бы ее вон там, мол, теки – дела твои и в шляпе. Чай, ползет на тебя беда, а ты посторонись, не хорохорься, а посторонись… она и пройдет мимо. А так что же, на кой ты мне нужен: грязь на тебе урастет, полынь горькая.
И, убрав щебень, умело разбросав его по соседнему загону, Никита облегченно вздохнул, чувствуя в себе радостное томление, такое же, какое у него было еще в те дни, когда он, прячась в кустарнике, простаивал на берегу реки Алая, глядя, как его будущая жена полощет в реке белье.
– И что это такое есть – тянет как она? Прямо ел бы ее, землю, – прошептал он. – И как это умным людям в башку лезет – загоны все поуничтожить, межи! Ведь это все одно – людей в одну кадушку, на одну колодку. Нет, в природе то заложено: земля моя. Ворона вот, сорока какая ни на есть, и та свое гнездо вьет. А может, отказаться? По совету башкана, – припомнил он настойчивое требование Плакущева отказаться от земли. – Отказаться от земли? Ну ее к шутовой матери! Отказаться? Под ножом! – Никита засмеялся. – Режь вот меня. Полосуй на ремни. На! – крикнул он, поворачиваясь к загонам. – Режь… Нет, вот ежели бы вы все мне принадлежали, тогда бы я разделал дела. Чуете, чего думаю!
Так ходил Никита по полям, утопая по колено в грязи, рассуждал с загонами, ланками, картами, иных бранил, иных расхваливал, но осторожно, чтобы не зазнавались. Вынюхивал, высматривал, нет ли где поблизости брошенной земли, и с великой тоской ждал того дня, когда можно будет вывести со двора быстроногого серка, буланую вислогубую кобылу, двух гнеденьких меринков, жеребца, высокого, костястого, новокупок-жеребят, и прислушивался к предвесеннему зову земли, как прислушивается щенок к шагам матери, ушедшей за добычей.
А земля бродила под горячим солнцем. Перед этим мужики мыкались по базарам, сплавляя туда все, что можно сплавить, но, заслыша весенний зов земли, кинулись готовиться к севу, стремясь урвать у нее кусок: таков был неумолимый закон земли, – она властно скликала людей к себе, как скликает мать-волчица своих волчат, как скликала она их тысячи лет тому назад, когда, может быть, еще только впервые человек бросил в утробу ее сохраненное зерно.
И вот тракторы своим гулом нарушили предвесенний запев земли.
Услыхав от Плакущева на постоялом дворе Евстигнея Силантьева, что в Широкий Буерак идут тракторы, Никита не поверил.
– Хитрит, финтит башкан, – проворчал он. – Сроду такой: куда башка не лезет – хвост воткнет.
Но, вернувшись с поля, заметив возбуждение на селе и то, как в Широкий Буерак стекаются званые и незваные представители сел, деревень – Алая, Колояра, Полдомасова, Подлесного, Никольского – за десять, двадцать, тридцать, пятьдесят километров, он, столкнувшись с Маркелом Быковым, спросил:
– Ты что ж не укатил?
– Задержка маленькая произошла, – ответил Маркел, все так же всматриваясь куда-то вдаль.
– Меня сманивал, – ковырнул Никита и тут же добавил: – Чего развоевались на селе?
– Собрание. А ты не знаешь?
– Ну, нашли время. Чай, она, земля, не– ждет, – с укором бросил Никита. – Что она, полюбовница, что ли? Постой, дескать, я вот маленько пошумлю.
– Хы, – Маркел усмехнулся. – Ты это вон им скажи, советчикам да ячейщикам. Они и про полюбовницу хорошо знают.
– Эк, – Никита крякнул. – Что ж делать?
– Чего? Иди вон среди народа потолкайся…
– Чьи это? – спросил Никита, рассматривая толпившихся у дверей нардома представителей сел.
– Со всех сторон согнали, – пояснил Маркел. – Дескать, чужие, нас-де не знают, прытко за нами побегут…
Представители сел, деревень толпились на «Брусках», щупали племенных кур «леггорн» – белых, как лилии; вымеряли удои коров, осматривали сельскохозяйственный инвентарь, комнатки коммунаров, столовую, детский сад, кружили около Панова Давыдки, вгоняя его в пот каверзными вопросами. Больше всех на него наседал Петр Кульков из Полдомасова – низенький, с бельмом на левом глазу, бывший лесничий и охранник вод. Вслушиваясь в разговор, покачивая головой, будто одобряя все, он мягко, вежливо вставит неожиданный вопрос:
– А скажите, пожалуйста, если это возможно… у вас все наравне?
– Не все, – сопит Давыдка.
– Тогда скажите, пожалуйста, ежели не тайна, какая же это есть коммунизма? Коммунизма – все общее, все наравне. Так товарищ Ленин, покойник, нас учил.
Давыдка мнется: ссылка на Ленина обескураживает его, и он, еще достоверно не зная, так или иначе говорил Ленин, отвечает наобум:
– Товарищ Ленин тому, по-моему, не учил. Работать велел Ленин не покладая рук. Тому и партия учит.
– Так это вы плохо знаете учение нашего дорогого вождя, – Кульков победоносно улыбается и подмигивает мужикам. – Ибо у вас что получается? Одному все сто, другому, как говорил один великий поэт, дырка от бублика… то есть кренделя, по-нашему.
– А сосункам, ребятишкам, что? Они не работают. Стало быть, газетки читай? – поддерживая Кулькова, кинулись представители на Давыдку, как галки на ястреба. -
– Сосунков, стало быть, не стряпай?
– Завязывай, значит, тут веревочку?
– Монахом делайся?
– Какой монах. Иной, брат ты мой, десятка два ребятишек имеет… в нонешнее, конечно, время, – смешил Кульков и закруглял: – Путь неверный. Ты обеспечь с ног до головы, раз зовешь в царство социализма.
– Ты, к слову, целовальником не сидел? – обозлясь, спросил Давыдка.
– А что? – дрогнув, проговорил Кульков.
– Да так… говор… слова у тебя какие-то не мужичьи. Обеспечь, обряди с ног до головы. Часики еще каждому на грудь повесить, – обрезал Давыдка и стал в полуоборот к Кулькову. – Ходишь ты, хахаль, мутишь пресную воду. Думаешь дураков найти.
– Это ты его хорошо… резонно, – шепнул Давыдке чернобородый, плоский, точно вырубленный из доски мужик, державший все время руки в карманах. – Хорошо… жучки ему оббил, – и снова отошел к группе, присматриваясь, прислушиваясь, улыбаясь в бороду.
«Это что за ферт? – Давыдка осмотрел его. – Тоже, гляди, что-нибудь да и ввернет. Скоро, что ль, отчалят?» – в тоске подумал он, чувствуя усталость во всем теле.
А представители не отступали. Они в десятый раз завернули на птичник, не веря, что каждая курица дает в год по двести сорок яиц. Щупая кур, осматривая гнезда, корм, они вступали в спор с Анчуркой Кудеяровой, пытаясь ее сбить.
– Двести сорок каждая курочка дает? – спросил ее Маркел Быков, впервые попав на «Бруски». – Двести сорок? А может, не все такие?
– Не все, Маркел Петрович, – бесхитростно ответила Анчурка. – Есть кои только сто дают… Таких мало.
– Ага… А может, они, яйчонки-то, маленькие, с орешек? – ковырял Маркел, остервенело щупая белого петуха.
– Не мни петухато… не мни! – И Анчурка так сунула кулаком в плечо Маркела, что тот покачнулся и выпустил из рук петуха. – Не мни, гундосый черт! Кур топтать не будет.
– Ой! Ой! Что ты, Анчурка? Замолчи, Христа ради, – зашипел на нее Давыдка. – Гости ведь они у нас…
– А ну их! Метлой из коммуны!
Гости, покатываясь со смеху, ошарашенные, побежали от птичника, слыша, как их вдогонку костерит Анчурка.
К вечеру представители сел, не порицая и не одобряя хозяйства коммуны, уходили в Широкий Буерак, и тут разгорался горячий спор. Он обычно начинался у Пьяного моста, под расщепленной, старой ветлой, и отсюда рассыпался по селу, по группам. Перетряхнув хозяйство коммуны, люди невольно восхищались посевами, конюшнями, столовой, особенно – курами под командой Анчурки Кудеяровой.