– Господа, – сказал князь Мещерский. – Сегодня святки, на севере в России, у нас в усадьбах, в Москве, в Петербурге, – по всей России сейчас в каждом доме – собрались наши сестры, невесты, любовницы, и все гадают и рассказывают святочные истории… Вадбольский, я уверен, что сейчас какая-нибудь Мэри или Китти или попросту горничная Дашка вздыхает по вас, забившись куда-нибудь под шубы и чихая от нюхательного табака… И за воротами спрашивают, как будут звать их жениха, а на самом деле думают о вас, князь Вадбольский!.. Попросим Лермонтова рассказать какую-нибудь святочную историю. Попросим, чтобы он придумал, чем и как нам погадать!
Лермонтов рассказать историю – согласился охотно. Он сходил к столу, взял карту, карту били.
– На счастье! – сказал Лермонтов и вернулся к жженке. – Я вам расскажу странную историю, – заговорил он. – В Петербурге эта история хорошо известна. В Петербурге проживал художник Лугин, человек, принятый в большом свете, и большой чудак. Светские забавы ему были чужды. Он только что вернулся из Европы, где осматривал мастеров живописи. Петербургские туманы заразили его сплином, аглицкой болезнью. И во сне и наяву ему стал неведомый голос твердить адрес: в Столярном переулке у Кукушкина моста, дом титулярного советника Штосса, – заметьте, мы играем сейчас в штосе! – квартира нумер двадцать семь. И так ежечасно. Лугин никогда не слыхал даже о Кукушкином мосте. Наконец он решил разыскать квартиру нумер двадцать семь. Адрес, пригрезившийся во сне, оказался действительностью. Плешивый дворник сказал, что дом только на днях перешел к титулярному советнику Штоссу, а раньше принадлежал купцу Кифейкину, который разорился. Лугин был удивлен. Дворник рассказал, что квартира нумер двадцать семь – недобрая квартира – все разорились. Лугин осмотрел квартиру. Квартира была запущена, с пыльной мебелью, некогда позолоченною, со скрипящими сосновыми полами, в обоях, на которых по зеленому грунту нарисованы были красные попугаи и золотые лиры. Висели на стенах портреты. И один портрет поразил Лугина. Это был человек заполдневных лет, в халате, с табакеркою в руке, с перстнями на пальцах. Портрет был плох, казалось – он написан ученической кистью, – но в выражении лица, особенно губ, дышала невыразимая жизнь. Губы были насмешливы, ласковы, злы и грустны одновременно. Портрет был зловещ и разителен, и он был неизъясним. Лугин снял эту квартиру ради этого портрета и ради вести о том, что здесь живет нечто недоброе. Не принадлежа уже своей воле, он послал людей в трактир Донона, где стоял, за вещами и к вечеру расположился в новом своем кабинете, расставив по местам свои холсты. Надо заметить, что на самое видное место он положил папку незаконченных карандашных и акварельных рисунков, на которых было рисовано одно и то же лицо – эскиз женской головки. У каждого человека есть идеал женской красоты, которую каждый человек ищет до конца своих дней, – это были наброски фантазии художника, его мечта, его видение… Непостижимая лень охватила художника, кисти валились из его рук. Свечи на столе и в канделябрах закачали свет свой и стали чадить. Приближалась полночь. И вдруг тогда за окном заиграла шарманка, она играла незнакомый старинный немецкий вальс. Эта музыка в полночь была необыкновенна. Старик-лакей вошел в кабинет оправить свечи. «Ты слышишь музыку?» – спросил Лугин. «Никак нет, сударь»! – ответил Никита. «Пошел вон, дурак!» – молвил бессильно Лугин. Музыка продолжалась, и необыкновенное беспокойство овладело Лугиным, ему хотелось одновременно и плакать, и смеяться. Все жизненные силы напряглись в нем, он сразу вспомнил всю свою жизнь. Облик той девы, которую он видел в грезах и ради которой жил, наклонился над ним. Лугин впал в транс. Шорох шлепающих туфлей привел его в память. Он поднял голову. Страшного портрета не было на стене. В доме была могильная тишина. Тогда скрипнули половины, пропела дверь, и в комнату, со свечою в руке, в халате, в ночных туфлях, вошел – тот самый старик, который был изображен на портрете… Но не это было главное, – вслед за стариком, во плоти, опустив глаза, в подвенечном платье – шла та дева, образ которой навсегда мучил своею божественностью воображение художника. Его мечта, его смысл жизни, – она была во плоти… И поэт не заметил старика, шлепающего к нему туфлями, он весь был поглощен видением любви, которая была выше жизни. Дыхание погреба повеяло на Лугина от старика, – музыка рая неслась от девы. Старик поставил на стол свечу и положил новые колоды карт. «Позвольте представиться, – сказал старик, – титулярный советник Штосе!» – «Хорошо, – сказал Лугин, – мы будем играть на жизнь» – «Што-с?» – спросил титулярный советник. «Прошу без шуток! – вскричал Лугин, – мы играем на жизнь и на красоту!» – «Не угодно ли, я вам промечу штосе? – ответил старик, делая вид, что он не слышит, и положил на стол клюнгер, – я играю только на деньги»… Лермонтова перебили.
– Господа офицеры, через десять минут полночь! Прошу за столы! – крикнул полковник Хлюпин. – Поручик, вы успеете еще дорассказать вашу страшную историю. Долг требует выпить здоровье его величества!
Офицеры двинулись к столам. Лермонтов остановил понтера, спросил:
– Что же, еще карту? Старик научил нас не ставить на карту желаний и дев. Я ставлю золотой.
Лермонтов проиграл, вернулся к жженке. Его помощники суетились, он был задумчив. Офицеры уходили из диванной вслед за командиром. В комнате стало тихо. К запаху табака примешался запах жженого сахара, сахар горел, облитый коньяком, синие огни бегали как гномы. Шум перешел в соседнюю комнату, в буфетную. Синие гномы бегали по сладости сахара. Вестовые тушили свечи. Несколько офицеров обступило Лермонтова.
– Михаил Юрьевич, – сказал Мещерский, – конечно, это ваше новое творение. Вы второй раз возвращаетесь к теме карточного выигрыша женщины. Первый раз это было в тонах реализма, именно в «Казначейше». Прошу вас, продолжайте рассказ ваш. Старик мистичен, – тем не менее он играл только на деньги…
У Лермонтова были тяжелые глаза. Он был низкоросл, и все же казалось, что он на людей смотрит сверху вниз, и он не умел глядеть в глаза людей – именно потому, что он был низкоросл. Лермонтов обратился к Вадбольскому:
– Знаете, прапорщик, в вашем возрасте я выигрывал женщин без карт.
Вадбольский не понял, Мещерский покраснел, как принято краснеть девицам. Молвил Мамацев:
– Полно, Мишель, продолжай твой рассказ. Скоро полночь.
Лермонтов ответил не сразу, очень серьезно – так серьезно, что серьезность можно было принять за пародию.
– Нечего продолжать, полковник перебил меня на месте, – сказал Лермонтов тихо, – я все уже кончил. Лугин хотел играть на жизнь, ибо его мечта о деве стоила жизни, – он хотел, чтобы старик поставил на карту эту деву. Старик поставил клюнгер. Мистические силы – и те играют на деньги, скушно… А вы правы, Мещерский, – я никогда не думал о совпадении казначейши со Штоссом, – это совершенно не случайно. – Лермонтов помолчал. – Вы говорили, что горничная Дашка ждет Вадбольского, Мещерский, – вы свалили с больной головы на здоровую, не так ли?..
Стенные часы стали бить полночь. Офицеры побежали в буфетную к столу. Пили здоровье императора Николая Павловича. Офицеры кричали «ура», – и по тому, как они кричали, можно было с уверенностью заключить, что пьяны были офицеры задолго до полночи. Вскоре тосты спутались, пили и приветствовали каждый по своему усмотрению, на свой салтык. Тогда молодежь стала требовать тоста от Лермонтова. Притащили грузинский рог, выбрали тамаду. Тамада передал рог Лермонтову. Круг офицеров затих – одни в безразличии, другие в недовольстве, третьи в восхищении. Соседи Лермонтова вышли из-за стола. Офицеры в конце стола стали на стулья. Лермонтов был бледен и опять очень серьезен тою серьезностью, которую можно принять за пародию, в руке у него был рог, полный кахетинского. Настала тишина.
– Господа офицеры! – крикнул Лермонтов и добавил очень тихо: – я пью – за смерть!..
Не все расслышали, слово смерть прошелестело объяснением. Лермонтов пил рог, полуприкрыв глаза. Рог, в котором было несколько бутылок вина. Лермонтов пил не отрываясь. Офицеры не нарушали тишины. Вены на висках Лермонтова надулись, но лицо бледнело. Лермонтов опустил пустой рог и опустился к столу.
– В чем дело, поручик? – спросил командир. – Что за странные шутки!
– Это очень серьезно, господин полковник, – ответил Лермонтов, подняв тяжелые веки. – Покойной ночи, господа офицеры, нового счастья!
Лермонтов поднялся со стула и пошел к двери, офицеры расступились, Вертюков подал бурку и упал, потеряв равновесие, к ногам Лермонтова. Лермонтов вышел, не поднимая глаз, Вертюков малость полз на четвереньках, затем стал на ноги. Мамацев вышел вслед за Лермонтовым.
На улице подмерзло, и светили звезды, воздух был свеж и колок. Лермонтов шел быстро, кривоногий человек. Мамацев догнал его, пошли рядом. Светила в небе громадная луна. Лермонтов остановился на перекрестке, поджидал ползущего Вертюкова, смотрел вдаль, улыбнулся луне и стал вновь серьезен. Вертюков сидел на снегу.