Но скука, скучная как пыль, через эстраду переползала уже и в артистическую. Быть может, поэтому Некрылова встретили радостнее и шумливее, чем обычно.
Он говорил что-то очень быстро и со всеми сразу, знакомил всех со своей спутницей, и даже те, которые хаяли его заочно, полезли к нему с разговорами.
С Сущевским он расцеловался и попытался поцеловать его жену. Он поблагодарил ее за холодное мясо и сказал, что к ней очень идет пионерский галстук. Она покраснела — у нее уж сын подрастал и не нашлась, что ответить.
А он уже болтал с другим, с третьим.
Драгоманов, важный, прямой, спокойный, ни с кем не здороваясь, предложил Вере Александровне стул и сам сел рядом с ней.
— Вера Александровна, извините за намек, что это Виктор затащил нас в эту академию десиянс? — спросил он шутливо и вдруг осекся, увидев, что Вера Александровна едва сдерживает себя, чтобы не заплакать. Был уже поздний час, и по дороге в Капеллу она очень просила Некрылова не заходить на вечер и ехать прямо… Куда? Как будто к ней домой.
«Она обещала своим друзьям привезти Виктора с собой», — догадывался Драгоманов.
Он очень серьезно посмотрел на нее и заговорил о другом. И все вокруг говорили не о том, о чем следовало говорить. Некрылову льстили, все были его лучшими приятелями, все хлопали его по плечу, все интересовались его книгами, его делами. Правду говорил один Сущевский, да и то потому только, что был пьян.
— Послушай, Виктор, а ведь ты что-то не то пишешь, — говорил он Некрылову, мямля и примаргивая, но все же с достаточной твердостью. — Я твою последнюю статью прочел — не поверил. Это, по-моему, совсем и не ты писал, честное слово. Ты что же, может, кому-нибудь другому свои статьи заказываешь? Я не понимаю, милый, объясни, в чем же дело?
Некрылов сам не понимал. Да что, эти статьи — пустое! Он пишет книгу. Вот за книгу он отвечает. Это будет настоящая книга. Она выходит в «Круге», в декабре.
И тут же его попросили выступить. Надо было спасать вечер. Он согласился…
Оставшись в одиночестве, Драгоманов взял со стола забытую кем-то книжку, раскрыл ее и, прочтя: «Да знаешь ли ты, сколько пуль ржавеют в тоске по Митькиному лбу?» испуганно дернул глазом и положил книжку обратно. О «пулях, ржавеющих в тоске по Митькиному лбу», написал, несомненно, вот этот длинноволосый, с мечтательными баками, в бархатной куртке!
По старой гимназической привычке Драгоманов сложил фигу и незаметно устроил ее на столе, нацелившись на бархатную куртку. Он уже ненавидел этого человека.
Отвернувшись от него, но оставив фигу на столе, он принялся смотреть на взволнованное лицо Веры Александровны. Она отвела Некрылова в сторону. Это был ее вечер. Она смотрела на него оскорбленными глазами.
— Но, Виктор, согласитесь… Нас ждут. Я сейчас же еду, — услышал Драгоманов.
Некрылов мялся. Он не знал, что сказать. Ему уже хотелось выступить. Он уже знал, что он скажет на эстраде.
— Я скажу десять слов, — уговаривал он, — мы еще приедем. Ты понимаешь, нельзя приезжать вовремя. Мы опоздаем. Немного.
Он комически выл и отчаянно мотал головой, и все-таки ничего не выходило.
Драгоманов осторожно разнял фигу и, засунув руку в карман, подошел к ним.
— Боря, объясни ей, — пристал к нему Некрылов, — я не могу не выступить. Нельзя обижать людей.
Драгоманов согласился с ним, что нельзя обижать людей. Он взял шубку Веры Александровны, она отняла у него шубку и торопливо побежала к двери.
— Ты здесь сиди, сиди! — примирительно сказал Драгоманов. — Ручаюсь тебе, Виктор, что мы с Верой Александровной и без тебя отлично проведем время. Mes compliments, monsieur[7], — прибавил он великолепным басом.
12
Беллетрист с офицерской выправкой грустным голосом читал забавнейший рассказ, когда Вера Александровна появилась на эстраде. Беллетрист надменно вскинул брови и приостановил чтение.
Она, легкая и торопливая, мелькнула мимо него, спустилась по лесенке и вышла в партер, смутясь, вдруг ужаснувшись тому, что весь зал следит за ней, дожидаясь, когда она окончит свой несвоевременный переход сквозь шеренги лиц, темноту и стулья.
Заложив руку за борт пиджака, Кекчеев сидел на барьере ложи. Тихий бородач все еще прислушивался к его афоризмам — внимательно, но уже недоверчиво. Кекчеев рисовался. Внезапно превратившись в восьмиклассника, он делал комплименты даме из «Прибоя». Он дурачился — впрочем, в меру.
Неожиданная тишина привлекла его внимание. Он оглянулся: давешняя красавица поспешно шла, почти бежала через эстраду.
Ему показалось, что она шла прямо к нему. И в самом деле, она пролетела почти что рядом с ним. И вдруг остановилась. Цветной шейный шарфик, летевший вслед за ней, зацепился за какую-то жестянку с номером, неподалеку от ложи. В полусумраке партера ему показалось, — двумя пальцами он поспешно поправил очки, — что она, задержавшись только на самое короткое мгновение, смотала с шеи и бросила шарфик на пол, отмахнувшись от него, как от дыма.
И он, точно как дым, плавно опустился на пол.
Кекчеев вскочил — бородач сердито прошептал что-то за его спиной — и бросился к шарфику.
И в эту минуту Драгоманов, отбиваясь от распорядителя, тащившего его обратно за шинель, показался на эстраде. Беллетрист на полуслове оборвал остроту, закрыл книгу и молча пошел прочь от своего пюпитра. Он был уже не просто обижен, он был взбешен. В решительной и раздраженной походке его уже явственно чувствовался темп военного марша. Он маршировал, сам того не замечая.
А навстречу Драгоманову маршировал шум, скандал, сумятица, неразбериха. Ему свистели, гикали, его ругали. Он шел с невозмутимым лицом и прихрамывал, как будто нарочно, из озорства. Он шел, оглядываясь вокруг себя с равнодушием почти автоматическим.
И выражение его лица не переменилось, когда он убедился, что Вера Александровна уехала, его не дожидаясь.
Кекчеев догнал ее в вестибюле, извинился и подал шарфик. Он в упор посмотрел на нее. У нее было прекрасное лицо, но дело было не только в лице. Он еще не понимал женщин.
Она поблагодарила и прошла дальше, к раздевальной комнате.
Серьезно улыбаясь, немного краснея, он взял из ее рук шубку. Он или коснулся пальцами гладкого шелкового платья на ее плечах — или ему это только показалось.
13
— Товарищи, меня сейчас интересует один вопрос… Нет, два. Два вопроса. Вопросы очень простые, гораздо проще, чем то, что читал сегодня, ну, хотя бы Тюфин. Вопрос первый: «Зачем вы сюда явились?» — и второй: «Стоит ли вообще продолжать русскую литературу?»
Сущевский сегодня читал, что какой-то гвардейский офицер носил голую венгерку на вытянутых руках. Вот тут у меня записано: «глазами, носом, лбом, всем лицом плотно прижавшись к ее маленькому животу». Я допускаю, что венгерка — это женщина, а не танец. Но так женщину носить нельзя. Я это по личному опыту знаю. Дышать нечем. Даже с голой венгеркой на руках нужно дышать. Если не дышать — она может обидеться.
По какому же поводу в Академической капелле, где вообще нужно петь или играть, потому что зал даже и не предназначен для чтения, собралось так много слушателей? Среди них есть, несомненно, хоть один хороший хозяйственник. Я предлагаю поручить ему вычислить количество потерянных рабочих часов.
Товарищи, тут у вас по Ленинграду и по Госиздату ходит один человек, который переписывает Станюковича и считается при этом пролетарским писателем.
По его мнению, так следует писать потому, что к литературе сейчас пришли люди, никогда не читавшие Станюковича. Станюкович писал не только морские рассказы, у него есть еще большие романы. Он писал, например, о том, как двое братьев — штурман и лейтенант — любили одну женщину, а женщина любила третьего, кажется, мичмана, который в результате тоже оказывается братом. Он — найденыш. Я согласен, что современный читатель не знает Станюковича. Значит ли это, что следует ему подражать? Н-не думаю! Может быть, следует его переиздать, а подражать не стоит.
Товарищи, мне не жаль, что вы потеряли столько времени. Мне жаль, что писатели, которые обещали — и мы им поверили — начать литературу сызнова, занялись повторением пройденного. Это неправильно. Неправильно обкрадывать будущее, хотя бы потому, что это дешево стоит. Товарищи, вчера я приехал из Москвы. Московские писатели больны другими болезнями. Но в Ленинграде можно задохнуться от уважения. Писатели ходят по Невскому как автоматы и уважают друг друга. Они накрыли себя фетровыми шляпами и не могут передохнуть от уважения. Они слишком уважают свою работу, чтобы хорошо писать. Они покупают мебель и шьют чехлы, и книги выходят в чехлах, и жены ходят в чехлах, скоро мне перестанут подавать руку за то, что я еще не купил себе фетровой шляпы.
Они продолжают литературу, а для этого не стоило отсиживаться в обезьяннике Дома искусств и получать академический паек в Доме ученых.