Гостиница называлась «Дом Советов», но должна была бы по нынешним временам именоваться Домом кино. Работники киностудии занимали тут чуть ли не весь второй этаж — и с номерами на улицу, и с номерами во двор, и с номерами на остатки крепостного вала, так называемую Горку, где сейчас — на самой вершине вала — разместился летний ресторан под открытым небом. В гостинице жили все приехавшие на съёмки художественного фильма, те, кто приехал только на один фильм. Тут обитали и постоянные работники студии, но недавние, ещё не успевшие обзавестись в городе комнатами. Таких тоже было много. И получилось, что в гостинице собралась целая колония кинематографистов. Жили шумно, весело, выручая друг друга деньгами, едой, даже одеждой, не очень‑то тяготясь таборным своим бытом. Для большинства он был привычен. Кинематографисты по профессии своей из племени кочевников. То гонятся они за диковинным пейзажем, то за уходящим солнцем, то подавай им снег летом или траву зимой. Собственной травы, собственного снега, своих сосен и берёз, что в километре от родной студии, кинематографисту всегда мало. Да и не тот это снег, не та трава, не те берёзы. Суматошный, непоседливый, со стороны даже смешной народ эти киношники. Не очень, надо сказать, благополучный и совсем неустроенный народ. А спроси любого, сменит ли он профессию на другую, и услышишь незамедлительно: «Нет, не сменю». Есть в кино громадная притягательная сила. И для лодырей и для тружеников. В чём секрет этой силы, этого магнетизма, сказать не так просто. Кино это кино…
По пути в гостиницу Леонид заскочил в «Фирюзу», поклявшись себе, что лишь наскоро пообедает там. Ничего спиртного, даже пива он поклялся себе не пить. Клятву Леонид сдержал. Уходя, перебросился с Ирой несколькими шутливыми фразами, ставшими обычными у них. Он вроде как бы все ещё ухаживал за ней, она вроде как бы все ещё ждала, не придёт ли он в гости. Это была игра,' в которой ставки делаются понарошку, а потому совсем не опасно бросаться дорогостоящими словами.
— Здравствуй, любимый мой человек, — сказал он.
— Здравствуй, родной, — сказала она.
— Ну как ты, Иринушка?
— Спасибо, хорошо. А ты, милый?
— Все занят, занят, но…
С этим «но» Леонид и вышел из зала. Игра продолжалась. Это «но» было посулом. Верно, он занят, очень занят, но ведь когда‑нибудь все же выдастся у него свободный вечерок…
Осень стояла на дворе, пришла в Ашхабад наконец осень, пришла прохлада. Температура днём не поднималась выше каких‑нибудь двадцати восьми градусов, а вечером было и ещё прохладнее. Давно закрылся городской парк — холодно. Кое‑кто надел уже пальто — зябко. В Москве при такой температуре люди ходят без пиджаков, а здесь и верно стало как‑то по–осеннему неприютно. Но только не для Леонида. Он здесь отдыхал в эти дни, он приободрился, когда спала жара. Вот таким, остывающим от солнца, потускневшим, он и любил этот город. Стало возможным, не жмурясь, глядеть на его улицы, на его дома. Город не так сиял, но у него прибавилось красок, появилась глубина, обозначился горизонт. И дышать в этом городе стало легко, а в воздухе зажил запах московских скверов, запах сохлой городской травы, родной, из детства.
Леонид не собирался задерживаться в гостинице, он хотел лишь переодеться и сразу уйти. К Лене было рано. Он хотел побродить по городу. Найти какую‑нибудь незнакомую улицу и медленно пойти по ней, вглядываясь в её жизнь. И поразмышлять о собственной. Он снова идёт к Лене. Что он скажет ей? Надо было подумать, подумать. Побыть одному и подумать. Тогда он пришёл к ней, не подумавши, и убежал потом как мальчишка. Все не так просто, надо приготовиться к трудному разговору. А то опять побежишь как мальчишка. Смешно, как же это ты собираешься приготовиться? Хочешь какие‑нибудь фразы затвердить? Смешно. Ты идёшь не доклад делать и не экзамен держать. Ты идёшь к женщине, которую почти не знаешь, жизни её не знаешь, мыслей, а идёшь затем, чтобы снова просить её стать твоей женой. Смешно устроен человек. Он только думает, что обо многом думает. А он не умеет думать и не хочет думать. Вот ты, ведь ты ни о чём сейчас не думаешь, у тебя никаких мыслей в голове. Ты размышляешь, но без мыслей. Тобой не разум движет, а иная какая‑то сила. Это и называется любовью? А когда ты ехал сюда, за миг один решив принять этр назначение, а тогда что тобой двигало? Ты размышлял тогда? Чепуха! Ты совершал поступок, не размышлял, а совершал поступок. И да здравствуют поступки! Побольше поступков и поменьше самоанализа. Ох, как же ты непоследователен, младший лейтенант! Ведь опять побежишь, сорвёшься и побежишь как мальчишка. Нет, надо думать, думать! Слышишь меня, ты должен крепко подумать, прежде чем постучишь к ней в окно.
— Есть подумать! — сказал вслух Леонид. Но в голове не было ни единой мысли.
Он быстро переоделся, повязал даже галстук, действуя как автомат. Ни единой не было в голове мысли. Он даже не мог бы сказать, зачем это он наряжается. Решил, что так надо, решил — и все тут.
В коридоре, закрывая дверь, он снова прислушался к себе — ни единой мысли. Просто очень хотелось увидеть Лену, вот и все.
В холле его окликнули. Там уже собралась вся бражка, кто‑то уже бренчал на рояле. Начинался вечер, предстояло решить сообща, как убить время.
Не поднимая головы, Леонид сбежал с лестницы.
В холле первого этажа его снова окликнули. Нет, он не станет останавливаться!
А в дверях его окликнул горбун привратник, он же чистильщик сапог, он же добровольный гостиничный соглядатай.
— Куда, дорогой? Зачем при галстуке?
— Свататься! — Леонид сбежал по ступенькам пышного подъезда, тесного от колонн.
— И–эх, шутник! — крикнул ему вдогонку горбун. ”
И на улице его окликнули:
— Лёня, постой!
Он не стал смотреть кто это. Согнув в локтях руки, он побежал. Бежать было легко. И хорошо было ни о чём не думать.
Часом позже, отшагав целую дюжину улиц и ничего, конечно, не надумав за этот час — мыслей не было, их не было, — Леонид свернул на улочку, где жила Лена. Как и обычно по вечерам, здесь было темно и тихо. На сей раз он ничего не спутал, он постучал, как надо, И стал ждать, когда зашуршит гравий во дворе, а потом стукнет засов калитки.
Зашуршал гравий, стукнул засов. Леонид поднял голову, радостно качнувшись вперёд. В узком проёме калитки, где Лене всегда было тесно, стояла маленькая, вся в чёрном фигурка с громадной луной на плече.
— Вы к Лене? — спросила фигурка и поправила сухонькой рукой на своём плече луну, чтобы она посветила ей, помогла разглядеть Леонида. — Лены нет дома. Её вызвали.
Старческий голос звучал резко, хотя и был тих. Старуха говорила по–русски, Леонид понял её, и все же он не сомневался, что она заговорила с ним вовсе не на русском, а на каком‑то неведомом, древнем, давно умершем языке. Но он понял её. И понял, что она говорит ему неправду. В этом древнем языке не все ещё умерло, в нём жила неправда, в скриплом голосе жила неправда. Неуловимый звук, которому тысяча лет, лгал совсем так же, как тысячу лет назад. И луна была такой же, и чёрная фигурка старухи была из тех времён. А он, разве он был не такой же, не тысячелетней давности? Он посмотрел на свою тень, на зыбкую тень, длинную и носатую, ей тысяча лет, не меньше. Он посмотрел на тени домов, слившихся в чёрную полосу, какая ложится от крепостной стены. Каждый дом крепость, и улица тоже крепость, и город тоже крепость.
Не было смысла спорить со старухой, говорить ей, что Лена сама позвала его — тысячу лет назад такой разговор был бы невозможен. Но можно было стоять и ждать, что Лена все же подаст ему какой‑нибудь знак. Он прислушался. Он сейчас так слышал, как никогда за всю свою жизнь. Он, кажется, слышал, как дышат стены.
— Зачем стоишь, что слушаешь? — на своём мёртвом языке спросила старуха. — Её нет дома. Уходи.
Он не двигался. Он слушал, как дышат стены, как спят половицы у Лены в комнате, прижавшись друг к другу, и он мог поклясться, что слышит их, хотя никто не ходил там в комнате, всё замерло в доме. И он мог поклясться, что Лена там, что она там, что она затаилась в самом далёком углу, откуда даже до него не доходили звуки.
— Уходи, — повторила старуха и поправила луну на плече, чтобы она лучше светила.
— Почему? — спросил Леонид.
— Ты другой нации, — сказала старуха.
Теперь он все понял! Как же это он позабыл, что он другой нации, другой веры? Как же он посмел прокрасться в чужую крепость?! Стоит только старухе крикнуть, и на него накинутся стражники…
Леонид затряс головой, чувствуя, что сходит с ума.
— Ну и ну! —сказал он и попробовал улыбнуться. — Так какой же это все‑таки годик на дворе? Какой же все‑таки годик?
— Не шути, — сказала старуха. — Зачем все шутишь? И иди, иди. Лена ушла. Надолго…
Её мёртвый язык был отвратительно понятен.