Впрочем, многие свои рассказы отец знал наизусть, так что ему удавалось время от времени познакомить с ними наших новых знакомых. «Прибытие интервентов на станцию Михаил Чесноков», – вдруг начинал он торопливо, очевидно побаиваясь, что его перебьют. – "Американские матросы гуляли в поселке Сурожевка, и один говорит: «Кто меня тронет, то мы не оставим камня на камне, а наша эскадра разобьет Владивосток». И тогда один наш встает: «Эскадра, пли!» – и бьет его, в левую щеку. Тот падает, а он опять: «Эскадра, пли!» – и в правую щеку. Откачали с потерями, но вскоре выздоровел и заключил брачный контракт с русской девицей на три месяца по сто шестьдесят долларов в месяц. Вот тебе и «Эскадра, пли»!
Отец даже потолстел, так что красный носик совершенно скрылся меж пухлых щек. Седые усы, которые он мыл синькой – я случайно разгадала этот невинный секрет, – распушились и выглядели очень солидно на кругленьком, слегка надутом лице. Он и в самом деле стал похож на кого-то из классиков – Гурий утверждал, что на Григоровича и что для полного сходства хорошо бы еще отрастить бакенбарды.
Андрей уехал, как всегда, неожиданно, не успев даже проститься со мной – только позвонил и попросил, чтобы я занесла в издательство корректуру. На этот раз он уехал не в Сталинград, а на Первый Украинский, и ненадолго – так, по крайней мере, сказал ему Малышев. Мы простились, но он не сразу повесил трубку, а немного помолчал, точно ожидая, что я скажу еще что-нибудь. Потом повторил ласково: «До свиданья». Я ответила: «Счастливого пути», и занялась концентрацией крустозина в крови одного из моей «шестерки».
– …Что касается сравнительных данных по концентрации русского и английского препарата в крови…
За длинными в виде буквы "Т", покрытыми зеленым сукном столами, сидят ученые мужи, прославившиеся своими (или чужими) трудами, носящие высокие (и не очень высокие) звания. Представители Наркомздрава, представители ВОКСа, представители прессы. Коломнин – в своем парадном черном костюме, горбящийся, довольный и усталый. Виктор, все еще молодой, Катя Димант, Ракита. Эти – справа, вдоль длинной палочки "Т".
Скрыпаченко с неопределенно-осторожной улыбкой на тонких губах, Мелкова – толстая, кокетливая, неприятно смешная, Крупенский, Картузова из городского института, эти – слева, вдоль длинной палочки "Т". Внимание! Главный Арбитр, почтеннейший ученый с седым венчиком волос вокруг лысой головы, с сизыми щечками, свисающими на высокий крахмальный воротник, читает протокол:
– "Таким образом, клинический эффект был получен при лечении раненых как английским, так и русским препаратом. Однако следует признать… "
Вот именно, следует признать! Следует признать, что Главный Арбитр немного жалеет об этой странной дуэли. Следует признать, что Главный Арбитр раскаивается, что он затеял это состязание. Следует признать, что он с большим удовольствием прочел бы некролог одного из соперников, чем этот протокол, составленный столь обстоятельно и подробно. Следует признать, что ему не везет с этой Власенковой, черт бы ее побрал вместе с ее крустозином!
Да, не везет! Недаром же этот подлый Скрыпаченко смотрит на него таким тяжелым, презрительным взглядом – должно быть, думает: а не пора ли расплеваться с шефом? Уж больно он по-старомодному тонок. Кому нужны эти хитрые штучки? Надо действовать проще – сажать в тюрьму, если это возможно, убивать, если этому не мешают. Донос – это вещь! А все остальное – приблизительно, шатко, непрочно.
Изредка касаясь двумя пальцами поблескивающего пенсне, Главный Арбитр читает протокол. Он читает медленно, внятно, как бы стараясь продлить удовольствие, которое доставляет ему содержание этого документа. Время от времени он останавливается и со сдержанной улыбкой обводит глазами ученых мужей, прославившихся своими (и чужими) трудами, носящих высокие (и не очень высокие) звания. Седой венчик вокруг головы придает ему сияющий вид.
– "Поскольку комиссия установила, что дозы пенициллина-крустозина ВИЭМ были, при равной клинической эффективности, значительно – до десяти раз – ниже оксфордского препарата… "
Норкросс начинает аплодировать первый, и через весь стол протягивает мне огромную лапу. Аплодируют Максимов, Скрыпаченко, Крупенский. Аплодируют свои и чужие. Аплодирует пресса.
Маленькой, почти детской, рукой Главный Арбитр аккуратно складывает листы.
– …Я счастлив, что с первых дней этого беспримерного состязания предсказал победу советского препарата… Для меня, неисправимого фантазера, давно стало ясно, что мы вступили в новую эру медицинской науки… Нет сомнений, что закончившаяся столь успешно дуэль войдет в историю науки.
Он говорит уверенно, свободно – не менее уверенно и свободно, чем несколько лет тому назад, когда утверждал, что идея лечебной плесени принадлежит к числу курьезов и заблуждений, которыми кишит история науки. Все в порядке. Ничего не переменилось. Но, может быть, ему только кажется, что ничего не переменилось?
Валентин Сергеевич заканчивает свою речь здравицей в честь дружбы русской и английской науки. Слово предоставляется профессору Власенковой, и профессор Власенкова встает с мыслью, от которой она начинает чувствовать себя семнадцатилетней. Вот эта мысль: «Ух, как я сейчас его двину!»
– …Но в особенности я должна поблагодарить Валентина Сергеевича Крамова, который предсказал победу нашего препарата. Это был шаг смелый, я бы даже сказала, рискованный, в особенности если вспомнить, сколько сил он отдал в свое время борьбе против самой идеи крустозина. Подумать только, ведь еще не так давно он сравнивал доктора Лебедева, основоположника этой идеи в России, с теми средневековыми алхимиками, которые утверждали, что им удалось из тряпок и гнилой муки вырастить живого человечка! Какую же душевную борьбу должен был он выдержать, чтобы забыть свои прежние убеждения, объявить их никогда не существовавшими или существовавшими только в моем воображении! Нет, нет! Я не допускаю и мысли о том, что этот шаг мог преследовать личные цели. Напротив! Самопожертвование – вот слово, которое, вполне определяет отношение Валентина Сергеевича к вопросу о крустозине. И нельзя сомневаться в том, что этот подвиг войдет в историю нашей науки.
Кажется, я слегка перехватываю: напряженные улыбки застывают на лицах Скрыпаченко, Крупенского и других, сидящих слева вдоль длинной палочки "Т". Коломнин хмурится – боится за меня или недоволен моим остроумием? Коснувшись двумя пальцами пенсне, Главный Арбитр кладет руку на сердце. У него – страшное лицо с поблескивающими зубами, и на мгновенье мне самой становится страшно. И только Норкросс, ничего не понимая, рассеянно поглядывает вокруг. Ему кажется, что церемония затянулась. Крустозин оказался сильнее – ну, и прекрасно! Зачем же об этом говорить так торжественно, так долго?
В самом деле, зачем?
И, двинув еще разок пошатнувшегося врага, я приглашаю присутствующих к столу.
– Как, опять банкет? – смеясь, спрашивает Норкросс. – Клянусь честью, я не знал, что у вас так весело заниматься наукой!
С чувством беспричинного счастья я проснулась в этот, навсегда оставшийся в памяти, день.
Отец шуршал газетами в столовой и, поджидая меня, должно быть, уже второй или третий раз ставил чайник на плитку. Утро было воскресное, солнечное, майское – три серьезных повода, чтобы, закинув руки под голову, проваляться до половины одиннадцатого, перечитывая письма от бабушки из Лопахина и от Мити из некоей дружественной державы. К бабушкиному письму был приложен, как обычно, дневник Павлика, перепутанный с каким-то упражнением, из которого можно было узнать, что «скворцы не поют, грачи не кричат, колхозники не пашут и не сеют», а сам Павлик «не ложится рано, не ложится поздно, не катается на лыжах, не находится в душной комнате и не моется по утрам холодной водой».
Митя очень кратко, в несвойственном ему телеграфном стиле сообщал, что жив-здоров и вернется в июле. «Таня, милая, не жалею, счастлива», – твердым, неженским почерком приписывала сбоку Елизавета Сергеевна.
…Что-то звенело в душе и хотелось, чтобы немедленно, сию же минуту произошло, сама не знаю что, – ну, хоть чтобы я вдруг очутилась в кедровом лесу за Тесьмой. Я закрыла глаза и улыбнулась. Открыла – нет, все то же: комната, в которой я снова одна, потому что муж снова – и надолго – уехал. Книги, книги, книги. Письменный столик-бюро, тесный, заваленный оттисками своих и чужих статей, диссертациями, слишком «дамский» для такой ученой дамы, как я. Туалет с потемневшим старинным зеркалом, в котором все выглядят загорелыми, только что с юга, и которым я пользуюсь сравнительно редко.
Я снова закрыла глаза, и на этот раз неожиданное все-таки случилось. Отец, давно шуршавший газетами в столовой, постучал и спросил: