— Ты уж лучше дома, если вдохновение найдет, — участливо добавил комиссар. — На природе, я понимаю, способнее, но и то сказать, что ни соловья тебе, ни цветов. Одна мзга. Беда осенью вашему брату...
— Беда! — убежденно повторил Мамонтов. Он изголодался и продрог; около печки его разморило, впору было поддерживать веки пальцами. Комиссар накинул шинель, взял жестяной чайник и вышел. Мамонтов исподлобья осмотрел комнату, С плюшевого, в завитушках, дивана свисала серая простыня, на тонконогом столике валялись обрывки бумаги, куски хлеба, очистки воблы, картофельная шелуха, и тут же бледно зеленела кучка махорки — самосадки. Все в этой комнате, даже самый воздух, было запущенным и прокуренным; поэтому особенно бросалась в глаза безукоризненная чистота ярко-малиновых галифе. Они висели в простенке, заботливо прикрытые газетой.
Мамонтов закурил, чтобы прогнать сон. Мутное зеркало над столом неприветливо отражало седую щетину на его подбородке, лиловые подглазья, дряблые щеки, тусклый огонек папиросы... Послышались шаги в коридоре, вошел комиссар с дымящимся чайником в одной руке, с буханкой хлеба и связкой воблы — в другой. Шинель съехала с его плеча и волочилась по грязному полу.
— Штанов надевать не буду, — сказал комиссар, освобождая стол от бумаг и мусора. — Штаны у меня одни, в момент истаскаешь. А сукна такого нынче достать — мудрено.
Мамонтов проглотил слюну — крутой соленый запах воблы дразнил его. Комиссар взял воблу за хвост и сильно ударил о стол. В лицо Мамонтову брызнула чешуя. Комиссар присел на корточки и, действуя поленом как молотком, размял воблу.
— Угощайся.
Мамонтов осмелел. Актерская, наигранная самоуверенность вернулась к нему.
— Русская сцена будет благодарить вас, — сказал он рокочущим, покровительственным баритоном. — Я обязательно упомяну о вашем гостеприимстве в своих мемуарах. Скажите мне ваше имя, отчество и фамилию.
— Ефим Авдеев Авилов, — быстро, по-солдатски, ответил комиссар, придвигая к Мамонтову листок бумаги...
— В этих мемуарах будет многое, — продолжал Мамонтов. Его жесты были округлы и мягки; говорил он тем особенным тоном, которым всегда вспоминают на провинциальной сцене. — В этих мемуарах будет многое. Трагический артист Мамонтов-Чарский встанет в полный рост. Я напишу о своей славе. Она была моим верным спутником когда-то... Как я играл! Публика была в моей власти до последнего человека. Вы помните это место:
. . . . . . . . . . . . . . . . . . Трепещи,
Злодей, себя укрывший от закона.
Убийца ближнего с рукой кровавой,
Клятвопреступник и прелюбодей,
От всех сокрытый! Злобный лицемер,
Исподтишка злодейства замышлявший,
Дрожи теперь жестокой, смертной дрожью!..
Мамонтов медленно опустился на стул и, как бы в изнеможении, закрыл глаза ладонью.
— Вот какое было в наше время искусство, Ефим Авдеевич! Мы играли нутром, горели на сцене, мы все отдавали искусству, всю жизнь!.. А что осталось? Одни фигли-мигли!.. Души нет, нутра нет — одни фокусы... Нет, мы сердцем служили искусству...
Мамонтов вспоминал. Комиссар восхищенно слушал его. Но время шло своим чередом, в окно комиссар видел коноводов, чистящих скребницами лошадей; грохоча рухнула вязанка дров в коридоре; из подвала вывели арестованных и выстроили во дворе под навесом.
— Дела у меня, — сказал комиссар, снимая с гвоздя малиновые галифе. — Ты мне вот что скажи — почему в театре у вас представления глупые? Почему ваша труппа все какую-то чертовню играет, а чтобы о революции — этого нет?.. Поговори там от моего имени...
Мамонтов поник. Комиссар вопросительно смотрел на него. Мамонтов признался:
— Я не состою в труппе. Я даже не знал, что в городе есть труппа...
— Это как же так?—недоуменно спросил комиссар; в голосе его послышалось недоверие.
Мамонтов, торопясь и заглядывая в глаза ему, рассказал историю своих скитаний. Комиссар задумался; из печки летели искры, гасли по полу, оставляя черные точки. Наконец комиссар принял решение и, вытащив из ящика лист бумаги, написал мандат. Именем РСФСР предлагалось принять в состав труппы товарища Мамонтова, которому поручается организовать и наладить работу театра с целью коммунистической пропаганды. Комиссар расписался, подышал на печать, приложил ее и полюбовался на оттиск.
— Держи, товарищ Мамонтов. Я тебе оказываю доверие ото всей партии. В случае чего — прямо ко мне, если какая там заваруха...
Пуль к театру лежал через базарную площадь; пахло мокрым навозом, рябили под мелким дождем желтые лужи, раскачивались на ветру, протяжно скрипя, разбитые двери пустых амбаров, и лениво погромыхивали над ними полусорванные, пробитые пулями вывески.
Двери театра открыл Мамонтову длинный рябой человек; волосы у него были жесткие, огненно-рыжие; глаза его, втянутые глубоко под лоб, смотрели остро и подозрительно. Читая мандат, он беспрерывно подрагивал носом, точно от бумаги шел резкий неприятный запах.
— Аркадий Борисович, к вам! — крикнул он в гулкую темноту здания, как в колодец.
Натыкаясь в темноте на какие-то доски и чурбаки, Мамонтов прошел к сцене, нырнул под занавес и увидел перед собой того самого антрепренера, который устраивал ему последний бенефис. На голове антрепренера вместо шляпы-канотье был теперь кожаный картуз с железнодорожным значком, брюки заправлены в сапоги.
— А-а-а, это вы, — разочарованно протянул антрепренер. — Скрипите еще, папаша. Милости просим. Это — что? Мандат? Скажите, пожалуйста... Любопытно.
Он прочел мандат и, аккуратно сложив его по старым сгибам, вернул Мамонтову.
— Могли бы и без этих штук... Я по старой дружбе вас бы принял безо всяких мандатов. Играйте, пожалуйста, публика пошла нынче рвань, все равно ничего не понимает.
Прямо на сцене, в пыльной и затхлой полутьме, стояли койки, скамейки, печка-чугунка. В углу, где было чуть посветлее, сидели вкруг низенького стола на перевернутых ящиках и чурбаках люди, молча резались в карты.
— Здесь и живем, — пояснил антрепренер. — Устраивайтесь. Знакомьтесь...
Мамонтов подошел к играющим и протянул руку рыжему, рябому, что открывал дверь. Но рыжий удивленно посмотрел на Мамонтова, на его руку, отвернулся, щелкнул картами и сказал:
— Очко!
Банкомет — суфлер, тощий, чистенький старичок с лисьей бородкой хвостиком, покорно встал и закрыл лицо ладонями, так что высовывался только самый кончик носа.
— Если не ошибаюсь, я шел по банку? — спросил рыжий.
Старичок ответил глухо, из-под ладоней:
— Точно так. Ребром не бить.
— Я приступаю, — серьезно сказал рыжий. Остальные в безмолвии наблюдали. Рыжий прицелился и картами щелкнул старичка по носу.
— Ребром не бить! — дернувшись, закричал старичок. На пятнадцатом ударе его нос покраснел и взмок.
Рыжий, наслаждаясь, продолжал хлестать резкими отрывистыми движениями, «с оттяжкой».
Когда экзекуция закончилась, старичок, зажав распухший нос платком, отошел. Ему было, видимо, очень больно — слезы выступили. Он сказал:
— Нет, господин Логинов, с вами играть невозможно. Вы бьете ребром да еще норовите пальцем задеть. Вредный вы человек, господин Логинов!
Никто не ответил ему. Игроки торжественно безмолвствовали. Логинов жестом пригласил Мамонтова занять освободившееся место. Мамонтов отказался.
3Сцена была глубокая, узкая. В боевых местах Мамонтов выбегал вперед, сильно топал ногой; пламя в маленькой суфлерской лампочке прыгало, на стекле оставались черные тени копоти, Старичок суфлер ворчал, протирая стекло. Впрочем, он скоро приспособился к сценической манере Мамонтова и стал привертывать лампочку задолго до боевого места.
Однажды после спектакля суфлер сказал, смущенно дергая свою лисью бородку:
— Пропадает сцена-то, Владимир Васильевич!
— Еще поработаем, — с наигранным удальством ответил Мамонтов. — Еще осталось кое-что...
Суфлер покачал головой.
— Нет... Ничего не осталось, Владимир Васильевич. Меня вы не обманете. Раньше бы их в статисты не взяли, а нынче вы рядом с ними играете... Они, конечно, ничего не понимают, но меня... нет, меня вы не обманете. Я вас по-настоящему помню: в девятьсот третьем году я вам Кина в Саратове подавал. Я только ботинки ваши видел, Владимир Васильевич, а все равно слеза меня прошибала. В голосе вашем был тогда огонь. А сейчас — ну да что говорить...
— В шестьдесят лет, милый, огня в человеке не бывает, — раздраженно признался Мамонтов.
— Вы свое сыграли, — утешительно ответил суфлер. — Вам жаловаться грех. Вас на руках носили.
Они подружились. Досуг проводили в воспоминаниях. Снова и снова Мамонтов показывал суфлеру старые афиши и пожелтевшие газетные вырезки.
Ночью каждый старался улечься поближе к печке. Лучшее место всегда с боем захватывал Логинов. Ругаясь, расталкивая всех разбрасывая чужие постели, он тащил к печке свой толстый матрац; его рыжая голова отблескивала на свету,