— Ну? Чего? — Оторвался от оправки и молотка неохотно.
Вышли на двор, сели в тенечке. На Митиной голой груди был вытатуирован орел, ниже шла надпись: «Наша жизнь — как детская сорочка…» Вторая строчка пропадала в складке живота. Но Олег Васильевич хорошо ее знал. Он спросил, стараясь говорить как можно легче и благодушней, хотя предчувствие подсказывало, что все будет тяжело и плохо и Митя стал какой-то другой.
— Как будем жить-то, а? Хитрый Митрий?
— Вы когда нынче в Москву съезжаете? В сентябре или раньше? — вместо ответа спросил Митя.
Олег Васильевич усмехнулся, достал пачку «Филипп Моррис» и щелчком выбил сигарету. Протянул Мите, но тот — тоже новость! — покачал презрительно головой и вытащил из кармана штанов мятую, мусорного вида пачку «Дуката». Половину изломанной дукатины он вставил в мундштучок и закурил важно.
— Надеешься? — спросил Олег Васильевич. — Зря! Надеяться тебе не на что. Ты не прямой наследник, ты племянник, а племянники по закону не наследуют. Это говорю тебе точно. Можешь мне поверить. Так что дело твое, Митрий, — табак.
— Но! — сказал Митя и, склонив низко голову, сощурив глаз, посмотрел на Олега Васильевича очень хитро. — А на хрен ты ко мне припер?
— Это я сейчас объясню. Но сначала ты должен уразуметь, что никаких прав у тебя нет. Абсолютно, совершенно никаких прав. То, что называется: пустые хлопоты.
— Но! — повторил Митя более издевательским тоном, склонив голову ниже и еще хитрее сощурив глаз. — А иждивенец? Ежели который на иждивении?
— Это ты, что ли, на иждивении? У Аграфены? Ну, Митька, не смеши! Хо-хо! Тебе голову морочат, а ты веришь, балда. Кто такую ересь сказал?
— Умные люди сказали. И поумней тебя есть, не думай. Анатолий Захарыч сказал, Графчиков. Он мужик мировой, все объяснил правильно.
— Поцелуй своего Графчикова знаешь куда? — озлился Олег Васильевич. — Чего он тебя путает, гад? Никакой ты не иждивенец. Она тебя не кормила и не поила, Гранька. Она тебя зрить не могла! Ты для нее был как чума. Под кровать от тебя пряталась.
— А деньги давала всю дорогу.
— На водку!
— А кто знает?
— Да все знают! Ты пьянь знаменитая. Все подтвердят.
— А вот и дурак, что так думаешь, — спокойно сказал Митя. — Никто не будет, потому сам знаешь… они тебя не обожают, Василич. А Графчиков, Анатолий Захарыч, сказал: я, говорит, подтвержу, что Граня тебе на харчи давала и на квартиру. Ты, говорит, не беспокойся.
— Глупости все это. Какой ты иждивенец, когда у тебя жена есть? Она тебя кормить должна, а не тетка.
— А хрена не хошь? Клавка — не жена, а так, приблудная. Мы не расписанные.
— Ну хорошо, но ведь ты работаешь, ты специалист, жестянщик, кровельщик, черта в ступе, сам себя можешь обеспечить. Такие орлы, как ты, на иждивении — это смешно!
— Не смешно, друг, когда здоровья нет. Месяц работаю, два на больничном. У меня сердце никуда. Печенка плохая. Печенка совсем не годится. Я капли пью, понял? Так что ты, Василич, не сопротивляйся. Твоя кличка — отвались, понял?
Олег Васильевич помолчал, размышляя. Затем сказал:
— Ладно! Все это болтовня, трата времени… Сейчас я расскажу, зачем я приехал. Только не тут. Мне тут не нравится. — Олег Васильевич брезгливо оглядел двор мастерских, в котором действительно было мало красивого: ржавые станки, оси, прицеп без колес, ящики, мусор. — Поедем на развилку, посидим в покое, поговорим всерьез.
На Митином лице отпечатался секундный отчаянный зигзаг борьбы, происходившей в душе, затем он, ни слова не сказав, ушел в помещение, вернулся и сделал рукою быстрый победный жест, какой делают футболисты, забивая гол, и что означало: поехали! Через полчаса сидели под белым тентом за столиком в павильончике «Отдых», взяли три бутылки румынского кислого, ничего другого не было, пачку вафель и несколько конфеток — Олег Васильевич заметил, что скромное угощение Мите понравилось, хотя ни одной вафли и ни одной конфетки он не взял, — и вели вполголоса беседу. Олег Васильевич объяснил напрямую: дело сложное, может, и выиграешь, может, и нет, скорее всего нет, потому что старшие козыри на руках у него, Олега Васильевича. То-то, то-то и вдобавок то-то. Так что не тратьте, куме, силы, опущайтесь на дно. Взяли еще две бутылки. Домик, куда приходилось бегать, оказался недалеко, перепрыгивали через загородку. Митя не пьянел, а трезвел. Вопрос для него становился ясен: будешь биться, судиться, тягаться и ничего не высудишь, только время испортишь, а тут отступное. Живые деньги. Сто рублей. Или ни шиша, или сто — что лучше? Но Митя, конечно, не будь дурак, над этой суммой посмеялся и предложил свою — пятьсот. Стали торговаться. Длилось долго, шумели, горячились, обливаясь потом, наконец — сто семьдесят.
— Только, Василич, слышь? — Митя строго грозил пальцем. — Деньги щас! А то ты любишь: через неделю, в понедельник, в хренодельник…
— Деньги вот. Сто рублей. Семьдесят получишь после общего собрания, в тот же день. А теперь нарисуй тут.
Митя, морща лоб, разглядывал бумагу, где Олег Васильевич с помощью машинки «Триумф» изобразил лаконичный Митин отказ от посягательств на дом Аграфены. Покряхтел, попотел, попосматривал на Олега Васильевича с выражением внезапно пришедшей на ум мысли, которую вот-вот выскажет и поставит в тупик, но так и не высказал и подписал. Было четыре часа. Весь день ушел на Митьку — и его пришлось сверлить до упора , ничего просто не дается, все надо выбивать, пробивать! — и многие спешные дела, которые он намечал на сегодня, пропали. От кислого вина и адского зноя Олег Васильевич отяжелел, разморился, в голове был шум, хотелось нырнуть в реку и сидеть в воде, не вылезая, до вечера, но два часа, что оставались в запасе до закрытия контор, погнали его в Москву. И кое-что он успел. Вечером после душа сидел на балконе городской квартиры в плетеном кресле — в трикотажных трусах, в резиновых пляжных сандалетах, как на взморье, — и, испытывая наслаждение покоем, тенью, чувством удачи и ощущением правильности всей своей жизни до упора , отмечал карандашом в записной книжке сделанные дела. Вычеркнул из списка: «Митя», «Внешпосылторг», «ЖЭК», «Очередные тома» и «Потапов». Потапов — зашифрованное имя Светланы. Прощание с Потаповым состоялось. И это дело — как ни горько, как ни рвет сердце — доведено до конца, должно быть вычеркнуто. Впрочем… Она уезжает завтра. А сегодня? Вечер пустой. Он колебался некоторое время, жалея ее и не очень одобряя себя, но затем подумал, что отказ от сегодняшнего вечера был бы изменой принципу, ибо сегодняшний вечер, накануне ее отъезда, это и был упор , и, быстро поднявшись с кресла, направился в комнату к телефону. Номер Светланы не отвечал. Он позвонил дважды и ждал долго.
И, как только положил трубку, раздался звонок.
Знакомый мелодичный голос сказал:
— Олег Васильевич? Наконец-то! Я вам звонила сегодня, вас не было. Ангелина Федоровна.
— Да, да! — сказал он, не сразу сообразив, кто это. — Ах, Ангелина Федоровна! Слушаю вас.
— Ничего особенного, Олег Васильевич, просто хотела вас попросить приехать завтра и привезти повторно мочу. Вы могли бы?
Легкий мгновенный холод в глубине живота был ответом на эти слова, раньше чем Олег Васильевич успел что-либо подумать. Он спросил глупо:
— А зачем?
— Мы просим иногда делать повторно, в некоторых случаях. Когда мы в чем-либо сомневаемся и хотим быть уверены.
— Вы знаете, Ангелина Федоровна, завтра я никак не могу. Я встречаю делегацию в Шереметьеве, — соврал Олег Васильевич, бессознательно обороняясь.
— Пожалуйста, можно послезавтра, — согласилась Ангелина Федоровна. — Приходите послезавтра утром.
* * *
Чугун давил, леса горели, Москва гибла в удушье, задыхалась от сизой, пепельной, бурой, красноватой, черной — в разные часы дня разного цвета — мглы, заполнявшей улицы и дома медленно текущим, стелющимся как туман или как ядовитый газ, облаком, запах гари проникал всюду, спастись было нельзя, обмелели озера, река обнажила камни, едва сочилась вода из кранов, птицы не пели; жизнь подошла к концу на этой планете, убиваемой солнцем. Вечером рассказывали всякие ужасы. Вера видела, как человек упал на улице. Будто в замедленной киносъемке: несколько шагов топтался на месте, высоко вскидывая колени, потом голова запрокинулась, и он рухнул. А в метро женщина потеряла сознание. «Вечерняя Москва» полна траурных объявлений. Бродячих собак расстреливают. Один старик сказал, что жара простоит до конца октября, потом станет легче. Свояченица твердила об атомных испытаниях, которые будто бы — вздор, разумеется, — испортили климат. Свояченица раздражала Павла Евграфовича своей «хорошестью», выставкой своих добродетелей и вместе с тем глупостью.
Никто не отрицал ее заслуг. Все помнили. Галя говорила: «Никогда не забуду, что Люба сделала для нас. Если б не Люба, дети пропали бы». Правда, три года, по сороковой, пока они отсутствовали — а он-то еще дольше, ушел на войну, — Люба была с детьми, тащила, оберегала, вместе с Галей везла в эвакуацию, в Лысьву, оттуда Руслана провожала на фронт. Она и дачу в Соколином Бору спасла. За все спасибо. А глупость в чем? Нет, не в том, что радио не слушает, газетами не интересуется, несет околесную за столом, а в том, что мнит — втайне, — будто может в чем-то сравниться с Галей. Полноте, Любочка! Хоть вы и моложе сестры на пять лет, но ни статями, ни лицом, и, уж конечно, ни глазами сравниться с Галей не можете, даже не старайтесь, не говоря уж про ум. А человек вы хороший. Добрый, порядочный. Хороший, хороший человек, безусловно, общеизвестно. Все знакомые и родственники говорят: «Какая Люба хорошая!» А некоторые прибавляют: «Ведь она, можно сказать, жизнью пожертвовала ради сестры». Ну не совсем так. Хотя в чем-то да. В тридцать седьмом Любе было двадцать девять, ей сделал предложение один железнодорожник, она отказала, потому что взяла на себя ношу — племянников. Все знаем, помним, ценим, не забудем ни за что, а вот ходить в открытом сарафане, как будто вам двадцать лет, с голой спиной, усыпанной старческими веснушками, негоже, Любочка…