в нем свою кулацкую родню унюхал, вот он его и не трогает, а на мне всю злобу вымещает.
Или возьмем любую кулацкую корову: сроду она колхозной доярке столько молока не даст, как своей любезной раскулаченной хозяйке давала. Ну, это, сказать, и правильно: хозяйка ее кормила и свеклой, и помоями, и протчими фруктами, а доярка кинет ей шматок сухого, прошлогоднего сена и сидит, дремлет под выменем, молока дожидается.
А возьми ты любого кулацкого кобеля: почему он на одну бедноту кидается, какая в рванье ходит? Ну, хотя бы, скажем, на меня? Вопрос сурьезный. Я спросил насчет этого у Макара, а он говорит: «Это — классовая борьба». А что такое классовая борьба — не объяснил, засмеялся и пошел по своим делам. Да на черта же она мне нужна, эта классовая борьба, ежли по хутору ходишь и на каждого кобеля с опаской оглядываешься? На лбу же у него не пропечатано: честный он кобель или раскулаченной сословности? А ежли он, кулацкий кобель, мой классовый враг, как объясняет Макар, то что я должен делать? Раскулачивать его! А как ты, к придмеру, будешь его раскулачивать, то есть с живого с него шубу сымать? Никак невозможно! Он с тебя скорее шкуру за милую душу спустит. Значит, вопрос ясный: сначала этого классового врага надо на шворку, а потом уж и шубу с него драть. Я предложил надысь Макару такое предложение, а он говорит: «Этак ты, глупóй старик, половину собак в хуторе перевешаешь». Только кто из нас с ним глупой — это неизвестно, это ишо вопрос. По-моему, Макар трошки с глупинкой, а не я… Заготсырье принимает на выделку собачьи шкуры? Принимает! А по всей державе сколько раскулаченных кобелей мотается без хозяев и всякого присмотра? Мильёны! Так ежли с них со всех шкуры спустить, потом кожи выделать, а из шерсти навязать чулков, что получится? А то получится, что пол-России будет ходить в хромовых сапогах, а кто наденет чулки из собачьей шерсти — на веки веков вылечится от ревматизьмы. Про это средство я ишо от своей бабушки слыхал, надежнее его и на свете нету, ежли хочешь знать. Да об чем там толковать, я сам страдал ревматизьмой, и только собачьи чулки меня и выручают. Без них я бы давно раком лазил.
— Дед, ты думаешь сегодня в станицу ехать? — поинтересовался Давыдов.
— Вполне думаю, только ты меня не перебивай и слухай дальше. И вот как пришла ко мне эта великая мысля насчет выделки собачьих шкур — я двое суток подряд не спал, все обмозговывал: какая денежная польза от этой моей мысли государству и, главное дело, мне получится? Не будь у меня дрожания в руках, я бы сам написал в центру, глядишь, что-нибудь и клюнуло бы, что-нибудь и вышло бы мне от власти за мое умственное усердие. А потом порешил рассказать все Макару. Я — не жадный. Пришел, все как есть ему выложил и говорю: «Макарушка! Я — старый человек, мне всякие капиталы и награды ни к чему, а тебя хочу на всю жизнь осчастливить: ты пропиши про мою мыслю центральной власти, и получишь такой же орден, какой тебе за войну дали. Ну, а ежли к этому ишо деньжонок тебе отвалят — мы их с тобой располовиним, как и полагается. Ты, ежли хочешь, проси себе орден, а мне — лишь бы на корову-первотелку али хотя бы на телушку-летошницу деньжат перепало, и то буду довольный».
Другой бы на его месте в ноги мне кланялся, благодарил. Ну, Макарушка и возблагодарил… Эх, как вскочит со стулы! Как пужнет меня матом! «Ты, — шумит на меня, — чем ни больше стареешь, тем больше дуреешь! У тебя заместо головы порожний котелок на плечах!» А сам за каждым словом — и так, и перетак, и разэтак, и вот так, — муха не пролетит! Это он мне-то насчет ума закинул! Уж чья бы корова мычала, а его — молчала! Тоже мне умник нашелся! И сам не «ам», и другому не дам. Я сижу, дожидаюсь, когда у него во рту пересохнет, думаю про себя: «Пущай попрыгает, а все одно тем же местом на стулу сядет, каким и раньше сидел».
Как видно, уморился мой Макарушка ругаться, сел и спрашивает: «Хватит с тебя?» Тут уж я осерчал на него, хотя мы с ним и темные друзья. «Если, — говорю ему, — ты упыхался, то отдохни и начинай сызнова, я подожду, мне не к спеху. А только чего ты сдуру ругаешься, Макарушка? Я тебе же добра желаю. Тебя за такую мыслю по всей России в газетках пропечатают!» Но тут он хлопнул дверью и выскочил из хаты, как, скажи, я ему кипятку в шаровары плеснул!
Вечером пошел я к учителю Шпыню, посоветоваться, он все-таки человек ученый. Рассказал ему все, на Макара пожаловался. Но все эти ученые, по-моему, люди с придурью, даже дюже с придурью! Знаешь, что он мне сказал? Ухмыляется и говорит: «Все великие люди терпели гонения за свои мысли, терпи и ты, дедушка». Утешил, называется! Хлюст он, а не учитель! Что мне толку в терпении? Корова-то почти в руках была, а не пришлось даже коровьего хвоста повидать… И все через Макарову супротивность! Приятелем тоже считается, чтоб ему пусто было! А тут через него же и дома одно неудовольствие… Старухе-то я нахвалился, что, может, господь бог пошлет нам коровку за мое умственное усердие. Как же, послал, держи карман шире! А старуха меня, как ножовкой, пилит: «Где же твоя корова? Опять набрехал?» Приходится и от нее терпеть разные гонения. Раз уж всякие великие люди терпели, то мне и вовсе бог повелел…
Так и пропала моя хорошая мысля ни за понюшку табаку… А что поделаешь? Выше кое-чего не прыгнешь…
Давыдов, прислонясь к дверному косяку, беззвучно смеялся, а Щукарь, немного успокоившись, стал не спеша обуваться и, уже не обращая на Давыдова никакого внимания, самозабвенно продолжал рассказ:
— А собачьи чулки — от ревматизьмы вернеющее средство! Я сам в них всю зиму проходил, ни разу не снял, и хучь ноги к весне начисто сопрели, хучь старуха моя до скольких разов по причине собачьей вони меня из хаты выгоняла, а от ревматизьмы я вылечился и целый месяц ходил с переплясом, как молодой кочет возле курицы. А какой из этого толк вышел? Никакого! Потому что опять с дурна ума весною промочил ноги, ну и готов, спекся! Но это — до