— Ты просто молодец, Димча! — сказала Ксения Ивановна, назвав меня так, как называл отец. Глаза ее на мгновение затуманились, как тогда в санатории, когда она пришла ко мне в палату. — Пойдем скорее ко мне, будем пить чай, а после обеда побродим в нашем парке. — Она обняла меня за плечи, притянула к себе.
В тесной комнатке, разделенной ширмой, сидела в кресле древняя старуха с трясущимся подбородком.
— Мама, вот Дима, о котором я тебе рассказывала. Он к нам в гости, — сказала Ксения Ивановна.
Я слегка поклонился.
Старуха пошевелила губами и что-то невнятно пробормотала.
— Она плохо по-русски говорит, но ты ей понравился, и она рада тебе. Раздевайся, мой руки — и за стол.
Мне положили на тарелочку пирожное, а варенье оказалось даже вкуснее бабушкиного.
Поговорили о школе.
— Одни двойки, — доверительно признался я. — Не знаю, что и делать.
— Зато я знаю, что делать. Будешь у меня весь день заниматься, — с ласковой строгостью произнесла Ксения Ивановна. — Ты меня огорчаешь…
— Я вас не буду огорчать, честное слово! В следующий раз захвачу дневник.
Ксения Ивановна переоделась за ширмой в старенький халатик. Оттого, что он был старым и поблекшим, она выглядела совсем по-домашнему. Нежностью и любовью наполнилось мое сердце: как было бы хорошо, если бы она приезжала к нам в этом халате с поблекшими разлапистыми цветами.
— Дневник, пожалуй, брать не надо, — произнесла Ксения Ивановна. — Я тебе верю и так.
— А-а, ну да! Вы же сами его увидите, когда снова приедете к нам. Ведь так? Так?
— А ты очень хочешь, чтобы я приезжала к вам?
Я торопливо кивнул головой.
— Наверное, этого мало… — уклончиво ответила она.
— Да вы не обращайте внимания на разговоры. Бабушка добрая. Она только так… И папа тоже добрый.
— Ну и ладно. Не думай об этом. Все будет хорошо. Пойдем я покажу тебе наш спортзал. Поиграешь, а я закончу свои дела. Если хочешь — вот книги на этажерке, журналы. Хорошо?
— Еще как! — Я весь сиял, не веря, что могут быть такие счастливые дни.
После обеда мы пошли в парк, который одним краем подступал к высокому берегу Иртыша. Долго стояли возле штакетника, рассматривали город на той стороне.
— Ксения Ивановна, вон метизно-фурнитурный завод. Видите? Левее — моя школа и горка, с которой можно скатиться прямо на лед реки…
Позади утробно гудели громады мясоконсервного комбината.
— Скоро весна, — грустно проговорила Ксения Ивановна. — Папа твой, наверное, в отпуск собирается?
— Да, куда-то на Черное море, — ответил я. — Меня вроде на лето хотят отправить к тете Лиде в Ригу.
— Это хорошо. Я в Прибалтике ни разу не была… Папа летом поедет?
— Папа? Нет, кажется, весной.
— С бабушкой останешься до каникул?
— С ней. — Я вдруг насторожился, уловив какую-то напряженность в голосе Ксении Ивановны, и поспешно добавил: — А мне что-то не хочется в Ригу…
На самом деле мне очень хотелось поехать к тете Лиде, увидеть Ригу — теперь уже с высоты своего возраста, — там я жил год, но тогда мне было всего восемь.
— А вы куда-нибудь поедете?
— Нет, мне еще нельзя… А Мария Васильевна у вас бывает?
— Мария Васильевна? — переспросил я, чтобы оттянуть время. — Мария Васильевна — нет, давно не была.
— Она, наверное, хорошая женщина. Тебе нравится?
— Фу-у! Что в ней такого? — Я вспомнил позавчерашний день, когда мы с отцом приходили к ней на примерку: Мария Васильевна шила мне куртку с замками-молниями. Разве можно ее сравнить с Ксенией Ивановной?
Вечером я стоял в тамбуре вагона до тех пор, пока не тронулся поезд. И даже когда захлопнулась тяжелая дверь, я еще некоторое время видел ее, стоящую в темном платке. Одинокая фигура женщины на морозном перроне маленькой станции. Мне стало тоскливо и одиноко. Я еще не знал, что это ощущение — только начало и что в жизни еще много раз будет нарастать и всегда горько удивлять хрупкость, казалось бы, даже очень прочных связей, сомнительность поступков и беспечная легкость произнесенных слов.
Все последующие дни я находился как бы вне времени. И даже потом, прожив почти вдвое больше лет, чем тогда, я не мог до конца понять своего тогдашнего состояния. И если в зрелом возрасте это вполне осознанная тоска по любимому человеку, то у меня было все гораздо сложнее и драматичнее, чем просто тоска. Молчаливым унижением вымаливал я каждое разрешение снова приехать в гости к Ксении Ивановне. Нет, не у отца своего, который чувствовал, что мною владеют силы гораздо большие, чем те, которым он мог противостоять. Вымаливать эти поездки приходилось у самой Ксении Ивановны. Она пугалась чувства, вспыхнувшего в моем сердце, понимала, что не имела никакого права поддерживать его во мне: я принадлежал своей семье — отцу и бабушке. Но душа Ксении Ивановны невольно сжималась от тоски, ощущая потребность отзываться взаимной любовью. Это была естественная потребность всех женщин — жалеть и оберегать.
Ксения Ивановна однажды позвонила моему отцу. Она, не знала, что думает он о еженедельных поездках сына к ней. Возможно, она боялась, что отец расценивает мою привязанность как результат ее влияния, желание любой ценой войти в его семью. Но отец так не думал.
— О, вы совсем нас забыли, Ксения Ивановна…
— Да все как-то некогда. Экзамены… Дима не поздно вчера вернулся?
— Как всегда. «Трудовой» от вас уходит в девять. Мы так и ждем его, около десяти.
— В школе у него все в порядке?
— Вы знаете, отметки стали лучше. Значительно. Спасибо вам! Это ваше влияние.
— Ну что вы! Мальчик он способный. Надо только поддерживать в нем интерес к учению.
— Да-а, это верно…
— Вы не против, что он ко мне приезжает? Я все время его об этом спрашиваю. А вот вашего мнения до сих пор не знаю.
— Да как вам сказать, Ксения Ивановна… Я не против. Но что-то происходит с ним. Наверное, трудный возраст.
— Вы берегите его, у него открытое сердце.
— Спасибо. А вы к нам когда?
— Трудно сказать…
— Ну, будете на нашей стороне — заходите…
— Спасибо.
— До свидания.
Воскресенье мы провели как обычно: позанимались немецким, сходили в кино, побродили по берегу. Вечером, когда уже пора было уходить на станцию, я попросил:
— Можно, я останусь ночевать? — И, боясь отказа, торопливо и умоляюще добавил, что уеду самым ранним, семичасовым. — Можно, а? Ну один разок. Я вам по-немецки книгу почитаю…
Ксения Ивановна растерялась, волна нежности была настолько внезапной и сильной, что она в порыве прижала меня к себе. Я еле сдержался, чтобы не зареветь, прильнул к ее халату мокрыми глазами и затаил от счастья дыхание.
— Этого нельзя, Димочка. Дома будут беспокоиться.
— Я позвоню.
— У вас нет телефона.
— Я позвоню соседям Леньки Кузнецова. Он сбегает предупредить.
— Этого нельзя — обидится отец.
— Отец не обидится. Он позволяет все. У нас с ним такой уговор.
— Этого нельзя, Дима, пойми.
— А я останусь. Позвоню сейчас и останусь, — твердо сказал я и с решительным видом вышел из комнаты, предоставив Ксении Ивановне одной пережить последствия возникшего вдруг во мне упрямства.
Мне постелили на кушетке. Ксения Ивановна легла на стол, подставив к нему тумбочку.
Перед рассветом я открыл глаза и чуть не закричал от ужаса: посередине комнаты, на столе — оттого, наверное, неестественно высоко, — неподвижно лежала на спине Ксения Ивановна. Лицо ее, освещенное голубоватым зимним светом, казалось неживым, а длинные волосы были словно кем-то аккуратно уложены веером на подушке. Но это было мгновение. Я успокоился и долго смотрел на Ксению Ивановну. А пока я разглядывал ее, внутри снова заныло. Я приподнялся и замер, пытаясь услышать ее дыхание. Удары собственного сердца барабанным боем отдавались в ушах. Я опустил голову на подушку, но потом встал и на цыпочках подошел к ней. Веки Ксении Ивановны дрогнули.
— Что ты? — ласковым шепотом спросила она. — Спи, еще рано.
— Что-то страшновато мне, — тихо признался я и, не спрашивая разрешения, лег на самом краю стола.
Так лежали мы, не шелохнувшись, остаток ночи.
Ксения Ивановна проводила меня до станции. Когда поезд тронулся, она нагнулась, прижалась мокрой щекой к моему лбу и оказала властно, почти жестко:
— Я прошу тебя, Дима, не приезжай больше ко мне. Не надо. Прощай!
Так она со мной никогда не говорила.
Я медленно, словно старик, поднялся в тамбур, прошел, не оглянувшись, по вагону, отыскал свободное место, сел, не видя ничего вокруг, оцепенел. Поезд дернулся, мимо поплыли пятна фонарей. И тогда я заплакал. Судорожные всхлипывания потрясали мое тело, а поезд, набрав скорость, уже с грохотом влетал в решетчатый туннель железнодорожного моста. Кто-то пытался успокоить меня, я зло отбросил чьи-то руки, стянул шапку и уткнулся в нее лицом, громко рыдая.