Ей накануне приснилось страшное межпланетное одиночество — великая чернота неба.
«Не нужно мне стратосфер. Я хочу умереть на земле, чтоб меня хоронили под кленом или каким-нибудь старым вязом».
И вот она умерла. И ее хоронят. «Как убивается бедная мать!» — говорит учительница английского.
Нежно-голубой (или розовый) гроб несут мальчики. Сева поддерживает отца. Нет! Лучше пусть отец поддерживает Севу. «Иван Иваныч, — говорит Сева, — я вашу дочь любил, но ни разу ей не сказал «люблю». — «Уж больно вы все учены! Ты что же думал, моя дочь какая-нибудь обыкновенная девочка? Нет. Она от этого умерла».
Кира идет по улице. Она размахивает голубой сумкой.
...Вот и метро. Подумав, Кира заходит в метро. Спускается вниз. Поднимается вверх. И тот эскалатор, что бежит вниз, видит девушку в белом платье — правой рукой она опирается о перила, левой размахивает красивой голубой сумкой.
Воробьевы горы... Здесь где-то неподалеку дом ее друга — артистки Ржевской.
Ржевской пятьдесят лет. С Кирой они познакомились зимою этого года.
Девочка шла по улице и вдруг заметила женщину в шубке из светлой норки. Женщина задыхалась. Она оперлась рукой о дерево.
— Что с вами?
— Астма.
— А меня зовут Кира, — сказала Кира.
— Если хочешь, девочка, ты можешь меня проводить Я — актриса... Меня зовут Валентиной Петровной.
Они подружились.
— Запомни, Кира, величайший женский успех — это один-единственный муж. Не два и не три... О д и н... Человек, который сделается твоим родственником; отношения, которые перерастут масштабы обычной влюбленности — с ее болью и недолговечностью... Тяжко бремя любви — даже если его несет не один, а двое... Но, к сожалению, постоянная, глубокая, истинная привязанность достается женщинам необаятельным, для которых чужое внимание — дар. Брак — терпение... Счастье — когда много-много детей. Не один, не два... Недаром же Чарли Чаплин... Ты знаешь историю Чаплина?
— Знаю.
— Ты — молодец! Ты все знаешь... Дети, дети, много детей!.. Чтобы радовались с тобой, волновались во время твоей премьеры. Дети, Кира, — единственная возможная форма бессмертия. И молодости. (Ржевская была бездетна.) Я знаю, ты меня слушаешь и думаешь: мир — велик, я его обуздаю! Верно?
— Нет. Что вы? Где мне его обуздать?
— Кира, ты, должно быть, очень нравишься мальчишкам?
— Никому я не нравлюсь. С мальчиком я еще ни разу даже в кино не была...
— Ну знаешь ли, Кира... Это — немыслимо. Это — глупо.
Ржевская лежала на низкой тахте, почти совершенно раздетая — в лифчике и трусах.
Окна были завешены шторами из соломы. На шестой этаж рвался дальний говорок улицы. За каждой шторой — Москва...
— Это ты, моя девочка? А я-то думала — ты уехала в лагерь.
— Да что вы! В этом году я окончила школу. Ой, если б вы знали, как я по вас соскучилась!..
...Вечером были гости: артист из Малого, актриса-танцовщица из театра оперы и балета.
Взрослые болтали, актер рассказывал анекдоты.
Скромно, неторопливо, опустив ресницы, отчего ей на щеки ложились тени, Кира сервировала стол, наливала чай.
— А нельзя ли чего-нибудь эдакого?.. Я, знаешь ли, давненько вышел из чайного возраста, — ворчливо, сказал актер.
Кира принесла рюмки, достала из шкафа коньяк.
— Девочка, ты не заметила, нет ли в холодильнике чего-нибудь веселого на закуску? — поинтересовалась Ржевская.
— Есть. Сейчас принесу крабов.
— Она на самом деле такая славная или это мне кажется от пристрастия? — спросила Ржевская, когда Кира вышла из комнаты. — Иногда я смотрю на нее, и мне грустно... Что-то есть грустное в правильной красоте.
— Хороша! Ничего не скажешь, — выпив рюмку и крякнув, с готовностью подтвердил актер.
Включили магнитофон. В комнату ворвалась музыка из «Шербурских зонтиков». И вдруг к горлу девочки подступила тоска. Большая. Огромная. Полетели бумажки по мостовой. Пошел гулять ветер.
И эти двое — они продолжали жить! Нет! — кричало в Кире. Нет, нет!..
Два голоса утешали друг друга. Юные. Рвущие сердце.
«...Значит, я все же люблю его! Но кто же такое «я», которая его любит! Что такое «я?»
Ответа не было.
«Пусть, если я люблю, если это значит «люблю», — загорится внизу костер! Сейчас же. Сию минуту!»
И вдруг с балкона напротив полетел фейерверк.
«Если... если он мне скажет «люблю», пусть мальчишка с того балкона зажжет еще одну бенгальскую свечку!»
Кира ждала... Но мальчишка больше не зажигал никаких свечей.
Москва была охвачена пожаром экзаменов.
Время от времени у памятника Пушкину собирались подростки и сообщали друг другу темы сочинений. Дома абитуриентов подкармливали кто как мог: сырыми желтками,сливками, апельсинами.
Родители со связями разворачивались. Некоторые матери (с высшим образованием), плача, рассказывали подругам об интригах и несправедливостях. С другого края земли прибыла свежая партия негров. У миловидных полек, поступавших в Московский университет, было торжественно-задумчивое выражение лиц. Такое лицо покорит любого профессора. Не правда ли? Особенно немолодого.
С Белого моря вернулся Кешка, он томился бездельем, приставал к Кире.
Однажды вечером Кешка вышел во двор и там — эдак примерно через полчасика — провалился в тартарары! Отодвинул крышку от люка и свалился в подвал.
Пенсионеры рассказывали, что первые минуты после падения было тихо. Кешка, видимо, потерял сознание. Потом раздался истошный вопль. Преисподняя источала стоны.
Доктор из неотложки, вызванный Кирой, установил сохранность Кешкиных рук и ног. Кешке забинтовали колени. На этой почве он двое суток безвыходно просидел дома, всячески изводя Киру.
Когда он уснул, Кира в припадке задумчивости схватила ножницы и выстригла ему плешь.
Разразился скандал. Кира сообщила матери, что дня четыре тому назад столкнулась на Трубной площади с гадалкой-цыганкой и та якобы ей предсказала вот что: если ты не выстрижешь волосы старшему своему брату — худо будет. Как бы не заболел.
Мать вытаращила на Киру глаза и сплюнула. Слушая Кирины враки, она беспомощно взмахивала руками. Кешка нудил: «Поди-ка, ведьма!.. Ты у меня наплачешься!»
Вокруг Киры образовалась непривычная пустота. Было весело. Весело и разнообразно...
От нечего делать в сквере напротив она познакомилась со студентами-чехами. Один из чехов, пожилой и дородный, принялся дежурить на улице против Кириных окон.
Мария Ивановна, увидев чеха, сказала дочери:
— Женат! По глазам вижу. Не спровадишь — дам телеграмму отцу. (Отец был в Киеве.)
Становилось все веселее и веселее.
...Ночью, перед тем как заснуть, оживала Кирина комната.
Через улицу, напротив их дома, было кино.
Неоновая зеленая надпись над этим кино то вспыхивала, то угасала. Ее отсвет врывался в комнату Киры. Комната превращалась в аквариум. Над аквариумом слышался шепот: «Кирилл!.. Кирюшка».
...Однажды (не вечером — утром) Кира заметила, что небо подернуто тучами. Комната потемнела.
Она выбежала на улицу и пошла в грозу.
Пригород. Ноги Киры тонут в какой-то прелой листве. Кира шла под темными сводами леса, склоняя от ветра голову.
Что-то в лесу стонало так тихо и одиноко: «Я сыч, но я совершенно в этом не виноват».
...У запахов есть язык. Запах свежих трав рассказывал Кире, что жили-были на свете два человека, которые ели когда-то на станции свежую булку.
Кира шла. А земля ей нашептывала про некоего сиамского близнеца с одним туловищем и двумя головами... Ну, а может, лучше два туловища и одна голова? Ладно? Пусть будет общая голова.
Все вокруг говорило Кире об одиночестве, о высокой девочке — одной среди полей. О девочке в коричневых тапках и розовом платье. О девочке, чьи мокрые волосы растрепал ветер.
«Экая большущая тишина!»
Кира вскинула голову, поглядела в небо и тихо сказала:
«Ма-ама!»
«Кира! Вытри лицо и обдерни платье, — вздохнула мама, — тебе холодно. А я-то — жду, жду...»
«Глубокоуважаемая Анастасия Дмитриевна! Когда я ушла от Вас (это было две-три недели тому назад), около Вашего института стояла белая машина. Я ею залюбовалась, и шофер — Вы легко догадаетесь, что это был Георгий Васильевич, — он ехал развозить Вашу почту, — предложил захватить с собой и меня. От него я узнала, что Вы крупнейший специалист мира в области дефектологии и что Вы отказались от должности директора института ради той научной работы, которую считаете делом всей своей жизни.
— Она меня не берет к себе, Георгий Васильевич.
— А ты нажимай, нажимай... Она того... Она, надо сознаться, добрая...
И вот я «жму». Я пишу Вам ночью. Знаете, как это бывает — ночью решаешься думать и делать то, на что не решишься днем. Дела мои следующие:
Вскоре по окончании школы мама меня ударила. Я ее возненавидела, решила воспользоваться аттестатом зрелости, уйти из дома, работать и стать совершенно самостоятельной. Поэтому я и не готовилась в институт. Мне было не до экзаменов. Я ненавидела свою маму, свой дом. Когда я к Вам пришла, до конкурса оставалось всего пять дней. Я понимала, что как следует подготовиться не успею, а дерзнуть — не хотела. Я знаю, что излишне самолюбива, часто ложно самолюбива. Когда я была у Вас и с Вами поговорила, мое желание стало еще сильней. Эта работа захватила бы меня. Она мне по сердцу. Есть много хороших профессий. Но Ваше дело мне нравится! Должна признаться, что я нетерпеливый человек. А работа с такими ребятами — я это знаю — требует большого терпения. И вот я прочла в трудах об Ушинском, что он был тоже очень нетерпелив. Уроки вели его ученики. Он подслушивал и, когда кто-нибудь чего-нибудь не понимал, грыз ногти от нетерпения. Это меня успокоило... Хочу Вам сознаться еще в одной, очень тяжелой черте своего характера: это началось примерно с шестого класса. Я чувствовала себя взрослее других ребят, все говорили, что я умная (должно быть, неэтично об этом помнить, но что ж поделать!). Я и сама понимала разницу между собой и своими сверстниками и начала — как бы это выразить? — в общем, я начала «придуриваться» — у нас говорят: «придуряться».