— Кто тебя просил?
— Справедливость.
— Все-то вы по справедливости действовали. Ровно у других ее не было.
— Была. Справедливость несправедливых.
— Будто цари, дворяне, капиталисты начисто без справедливости жили. Откуда тогда святой Александр Невский? Этот, в Сибирь ссылали, во, Радищев? Куда денешь декабристов? Песню который про Ермака, Бестужева-Марлинского, на Кавказе в бою угрохался, косточек не нашли? Того же Александр Сергеевича Пушкина, граф-Толстого? Ленин, слыхал, тоже из дворянства.
— Исключения. Запомни: песню про Ермака Рылеев сочинил. Никандр Иванович, что я хочу до твоего ума довести? Не до сознания — до ума, до сознания ты еще не дотянул. Довести то, что нужды было невпроворот. Стеша должна была тебе рассказать: близнята-мальчики, мои сынки, после гражданской с голоду померли. Наше горе маленькое. Целые семьи вымирали, станицы, заводы. В городах смерть людей собирала, словно ветер листву.
— Известно. Ты скажи: вина чья?
— Вина лежит на социальной ситуации, созданной эксплуататорами.
— Все-то ты определил, тестенёк. Дивлюсь на тебя.
Степанида сквозь обиду слушала спор мужа с отцом. В то, о чем говорили, не старалась вникать. Было у них таких споров-раздоров предостаточно. Обрыдли. На ком вина, она старалась не думать. Зачем травить себя, если минувших событий не переменить. Отца не судила. Хромой, а облетал Россию от Урала до Польши. Правда, свербила где-то в сердечушке тоска: письма слал в год по обещанию, понаведался в Сыртинск лишь в гражданскую да перед коллективизацией, да и то военные и хозяйственные поручения заносили. О судьбе ее он не пекся: спокоен был. В тридцатом году вызвал сюда, на работу устроил, в крепкий барак поселил. Сам тоже обитал в рабочем общежитии. Однако забегал к ней редко. Чтоб учиться стала в техникуме, не настоял. Внушал: учись, а надо было заставить. От замужества не отговорил. Не скажешь, что не намекал. Рано-де, но не отговорил, хотя Никашку не пригреб к душе: «Не моего поля ягода». К уловке прибегал:
— Поперечу твоему замужеству, — после, ежели что, будешь сетовать: твое счастье сгубил.
Понятно, загружен был заботами сверх головы. Однажды таким и приснился: выпрастывался из-под навала соснового горбыля, седые волосы чуть покажутся между досками, их опять завалит корьем, щепками.
Участия Степанида желала со стороны отца. В кои-то лета собрались к Вероньке. Всколыхни в себе заботу. Не «эмку» дай, так полуторку. Расщедрись по-родительски. Угой[12] единственный раз для памяти и дочерней приязни. Не угоил. И еще рассчитывал найти у нее поддержку, спросил, как она расценивает спор. Слушай она внимательно, и то бы вникать не стала, кто в чем прав. Тридцать третий и тридцать четвертый годы, когда не каждый день хлеб ели, когда Люську и Галю, вторенькую, на чужих старух оставляла (в ясли не могла устроить) на тюре из прогорклой ржаной муки да на крахмальном киселе, который подкрасить было нечем, дались до того тяжело, что она отвыкла думать об общем, что с давних пор держал впереди всего ее отец. Как завертело ее в те два гиблых года вокруг детей и семьи, так она и продолжала кружить возле них, мало-помалу успокаиваясь в этом году, который был гораздо легче, и все же прикупая впрок и пряча от чужих глаз (донесут — испытаешь горюшко) соль, муку, топленый курдючный жир, махорку, катушечные нитки, отрезы шелка и шевиота.
Что она могла ответить отцу? Разве то, что еще не полностью охолонула от голодных тревог и что в гостях у Вероньки, беззаботная, по всей видимости сумеет почувствовать, какая это радость — спасти детей и себя с мужиком уберечь. Еще могла бы прибавить: лихо доводит людей почти до волчьей повадки — нечем поживиться, так друг дружку рвать готовы́.
Добирались так, — как нарочно, чтобы закоренела обида на отца, — с историями. Потянулись на трамвай не спозаранок: едва проехали на завод рабочие утренней смены. Жили в землянке на Коммуналке; у всех были участки по счету, начиная с Первого и кончая Четырнадцатым, а их участок почему-то назывался Коммуналкой, несмотря на то что там обретались не в бараках, по многу семей, а на особицу — в землянках, сложенных из степных пластов, которые нарезали на противоположном берегу пруда не плугом — лопатами, штыковой и совковой. На остановке Базар сели на трамвай. Отвоевали, благодаря дочкам, места. От Базара до Тринадцатого был самый крутой уклон. Здесь обычно трамваи спускались с предупредительным трезвоном, с притормаживаниями, с хрупаньем песка, подсыпаемого из песочниц под колеса. Молоденькая вагоновожатая, по всей видимости, забылась. Вагоны набрали большую скорость. Она тормознула, колеса заклинило, и помчался трамвай юзом, да на беду песочницы испортились. В конце уклона была остановка. На ней стоял трамвай. Он побежал, подхлестнутый трезвоном, но ускользнуть все же не успел: их трамвай стукнулся в его последний вагон. Крику было! Кто стоял, поушибались. Им подфартило, что места захватили: испугом отделались. Вагоновожатая грудь отбила, стеклом порезалась. Покамест отправили в больницу и другую доставили, пришлось ждать. От элеватора автобус уже уехал. Попутные грузовики ушли. Сидели до вечера. Добрались до Сыртинска к полуночи, под проливным дождем. К счастью, дети не заболели. Весь отпуск было солнышко. Выдалось клубничное лето. Наварили два эмалированных кедра варенья. Насушили клубники на пироги да в горячий чай бросать для запаха. Купались на Урале, в спокойных заводях, среди кувшинок и лилий. Веронька, чистотка и хлопотунья, ни разу с ними не выкупалась. Лишь иногда прибежит на берег, порадуется на них, насыплет племянницам в головные косынки стручков чечевицы и сахарного гороха — и скрылась в пойменных травах. Вставала Веронька на рассвете. Подоит корову — в табун, польет огород — и за приготовление завтрака.
По обычаю, усвоенному в Белорецке, да и в Сыртинске, гостям Веронька ничего не позволяла делать.
Пробовала Степанида вставать, заслышав, как под ножом в легких руках Вероньки сочно шуршат картофельные очистки, однако сестра провожала ее обратно в горницу к Никандру под бочок.
— Понежься, сеструлечка. Зоревой сон медовый. Я — счастливица. Казенных забот не испытала. Я и днем могу прикорнуть. (Никогда не прикорнет.) Мой вконец беспокойный: сроду не улежит до моего возвращения из табуна. Расположусь в уме-то к нему под бочок нырнуть, ан нет его, усвистел в контору. Понежься. Скоро запряжешься. Свету не будешь видеть.
По воскресеньям к ним присоединялся Веронькин муж Игнатий Симонович Завьялов. Волос, черный, прямой, пружинил под ладонями, когда он сухие их приглаживал. Рослый он был, худой, подтянутый. Веронька восхищалась, заметив мужа, идущего по улице:
— Тополь! Сроду стройней не видывала.
Купался Игнатий Симонович в сиреневых трикотажных подштанниках. Никандр подсмеивался над ним. До чрезмерности облипали они его, заставлял купить сатиновые трусы. Стеснявшийся своей худобы Игнатий Симонович, по-журавлиному прямо передвигая ноги, удалялся по тропинке за вихрастый желтый лозняк.
Несловоохотливость, хмуроватость Игнатия Симоновича поначалу угнетала их. При нем они вроде бы ужимались, от чего теснило в груди. Без него невольно дышали с отрадой, словно долго сидели взаперти и вырвались на волю. Потом, когда он принялся делать из тальника свирели и обучил их, они воспрянули духом: доступный ведь человек, добрый без притворства. Этаким Степанида и помнила его, да решила — переменился. Скольких людей, едва узна́ешь, что выпрыгнули в начальство, как украли у них внешность и душу. Однажды спрашивала об этом отца: мол, почему? В отчаянии махнул рукой:
— Азиатцы. — И добавил: — Отсутствие культуры руководства. Общество, почитай, наподобие свежей мартеновской плавки: надо по изложницам разлить, в нагревательных колодцах подержать, на блюминге прокатать, прогнать через рельсо-балочные станы, проволочно-штрипсовые, на токарных станках обработать и в таком роде. Учиться будем точность достигать, шлифовать, шабровать, полировать. Помаленьку культуру накопим. Дурень, примитивный пример привел. С металлом управляться легко, человеку с собой, с другим человеком — ох и сложно. Противоречие сложилось: мы, начальство, в целом не выше своих подчиненных, ниже. У нас невежество, самонравность, необязательность, аморальные потачки, хапужничество, притязания на исключительную обеспеченность… В буран с зимника собьешься. Вместе с лошадью пурхаешь по сугробам. Зимник надо накатать. Часто пурхаем по глубоким снегам.
Ладил свирели, одевшись в темно-синюю гимнастерку с накладными карманами, в галифе такого же мягкого сукна. Сапоги не натягивал. Лапы грел, белые, как оспой изъеденные: носки крупной вязки из собачьей шерсти носил, от ревматизма. Поработал он на разных ответственных должностях: директором винокуренного завода, заведующим пимокатных мастерских, председателем колхоза, управляющим местной конторой государственного банка. Теперь руководил потребительской кооперацией района. Но, о чем бы его ни спросил Никандр, неуклонно сворачивал к гражданской войне, когда командовал отрядом рабочих железоделательного Пестовского завода. Года за четыре до женитьбы на Вероньке подряжался возить магнитную руду с горы Атач в Светлорецк, где и познакомился со ссыльным революционером Вышеславом Мариановичем Коперницким. Раньше у него была охота записаться в партию эсеров, а Коперницкий склонил его к большевикам и устроил каталем на рудный двор. Немного погодя, вызнав, чем он д ы ш и т, направил на Пестовский завод для укрепления партийной ячейки большевиков. Оттуда пробовали забрить в солдаты — германская вовсю бушевала, однако военно-медицинская комиссия оставила Игнатия из-за начавшейся у него чахотки. Вернулся к родителям в Сыртинск. Позабыл о революционной борьбе, внушив себе, что чахотка привязалась к нему скоротечная. Отец Игнатия, сыроварный мастер, был брезглив, да и за семью боялся, отделил его с Веронькой во флигель, из-за чего сын чуть не р е ш и л себя. Зато уж и снабжал отец Игнатия продуктами, необходимыми для поправки: сливками, конопляным маслом, барсучьим и кабаньим салом, медвежатиной, бараниной, верблюжатиной.