Бурили буравами, долбили кирками, шевелили грунт лопатами. Народу понаехало! И все не наши. Даже отца не пустили. Да он бы, ясно, и сам не пошел. Приутих что-то, вроде бы засомневался.
Внутри храма построили леса. Снимают цепи, паникадило сняли бронзовое, подсвечники со стен удалили. Пусто сделалось. Боги смотрят печально. Понимают, от-глядели свое.
Изнутри тоже буравили, рубили, ворошили, как и снаружи. Дошло до нас, будто собираются заложить взрывчатку равномерно: и отсюда, и оттуда. Чтобы не разносить церковь вдребезги, а тихонько так приподнять, встряхнуть на воздухе, положить на землю.
Приказано: с утра позакрывать окна в домах, что на площадь смотрят. Запахнули ставни в школе (еще вчера объявили, что уроков не будет), закрыли в сельсовете и клубе, закрыли в олийнице и «рачной», в лавке и конторе колхоза «Большевик», в пекарне и скобяном магазине. Аптека тоже ставнями прикрылась. Словом, все дома, что большим четырехугольником облегли майдан, приготовились к взрыву. Казалось, закрыли глаза с перепугу. Замерли, не дышат.
Наша четверка удобно устроилась за каменной стеной школьного забора. Забор не сплошной кладки, он с отверстиями в виде крестиков. Лежим, словно воины у бойниц, притаились. Все видно, и никакой опасности. Правда, Юхим было засомневался:
— А если осколком по глазам?
Котька снял опасения:
— Сказали, взрыв не осколочный, силовой. Только чтоб сбить с фундамента.
Запальщики укрылись в сторожке. Тихо в селе, даже в ушах звенит. Притаилось все: ни собака не залает, ни курица не закудахчет. Но что же они копаются?..
Так всегда: пусть больно, пусть жалко, но если решил отрезать — режь сразу, не мучай! А они мучают и мучают. Не ладится, что ли? Или, может быть, в самую последнюю минуту приказ пришел: «Отменить!»? Тогда вся слобода высыпала бы на улицу.
Смотрим, ждем, затаившись в школьном палисаде. И вот, словно привидение, словно знак божий, на площади появился кто-то. В исподнем белье. На шее цепи, словно вериги. На правом плече крест деревянный. Тяжелый крест: человек под ним изгибается.
Микита узнал. Как закричит:
— Мысочка, Мысочка-звонарь!
Гляди-ка, с того свету явился. Про него уже и забыли, а он, оказывается, живой! Куда ж путь держит? Прямиком к церкви.
Пересиливая друг друга, орем:
— Стой, стой!
— Ложись!
А он шествует, словно Христос, и ничего ему не страшно, и никого он не боится. Идет себе…
Из сторожки заметили. Выбежали. А он снял с плеча крест да как размахнется:
— Сгинь, нечистая сила!
Перед ним расступились.
Смотрим, побежал народ к церкви, как по команде. Загудела площадь. Мы тоже осмелели, кинулись в гущу. Думаем, при людях взрывать не станут.
Забегала слобода вокруг церковной ограды, обтекла ограду со всех сторон. Но внутрь никто не полез. Мысочка встал на плоский камень у ворот, поставил крест к ногам и ну проповеди читать, ну читать. Взрывникам, видать, надоела такая кутерьма. Махнули рукой, заперлись в сторожке, сидят себе мирно, своего часу дожидаются.
Народ гудел, гудел, да и разошелся. Тому скотину поить, тому печь топить. Не будешь же век стоять, святые речи слушать. Один Мысочка сидел до полуночи на камне. Продрог — слова не вымолвит. Чуть живого унесли от ограды.
На зорьке давануло в стекла, вздрогнули хаты. От храма Покрова осталась высокая куча краснокирпичного праха.
Очень высокие окна в клубе. Попробуй дотянись. Если бы кому на плечи стать, тогда другое дело. Так и решаем: я в паре с Котькой. Микита с Юхимом. Сперва один сверху, потом другой.
В клубе светло и празднично, как бывало в храме. Ламп горит — не сосчитать! На сцене целый ряд да по стенам уйма. А скоро будет еще светлее. Говорят, свет дадут от Днепростроя. Через районный город опоры пошли в Донбасс, на шахты. От них и к нам протянут. Уже и столбы по тракту положены. Подними их на ноги, дай провода в руки — пусть светят!
На сцене, у красного стола, сидит великий гость. Не районный, не окружной, не еще какой-либо — сам Григорий Иванович Петровский! Приехал вот по какой надобности. Чистка проходит. Руководство и актив по косточкам перебирают. Строгая проверка большевистская. Может, кто затесался посторонний. Может, состоит в партии, но загордился, скажем, заноситься начал, на работе не тянет. А то запьянствовал, жинок менять повадился. Вот тут ему и амба. Вызовут на сцену, поставят у красного стола. Гляди, скажут, людям в лицо! Кто чист, тому горя мало. Кто грешен, хоть сквозь землю. И чтоб без обману, без утайки, как на духу. Выкладывай все. Лучше сам покайся, чем потом краснеть. Люди все равно выведут тебя на чистую воду. Вон их сколько столпилось — ногу поставить некуда. Вся слобода пришла и партийная и беспартийная. Иной храбрец, поднятый к столу президиума, бубнит себе под нос до того робко, что хоть каждое слово переспрашивай. Да, здесь надо себя вот как распахнуть. Стоишь, как на жаровне. Каждый тебя знает, каждый насквозь видит. С кем кумовство ведешь, где по ночам шатаешься, какому идолу поклоны бьешь — все известно. Зато если такое чистилище прошел — прямая тебе дорога в рай.
Я понял: отца пытаются завалить. По всему понял. Вот иных слов и не расслышу, иных не пойму, но все равно вижу, к чему дело клонится. Григорий Иванович как-то повернулся боком, посерьезнел. Переставил палку поудобнее, сложил на ней руки: одна на другую. Наклонился, чуть не достает до рук бородкой. Сидит он сбоку, так что всего видать. И ботинки хромовые, и брюки узкие, и гимнастерку темную, суконную, с накладными карманами.
Тянусь в окно, хочу запомнить Григория Ивановича: коротко подстриженный седоватый чубчик, широкий нос, крупные окуляры-очки, бородка чопиком. Тянусь вперед, сильно упирая пальцами босой ноги в Котькину ключицу. Напарник больно щиплет меня под коленкой, кричит снизу:
— Чего ерзаешь? Вот как скину на землю!
Молю друга:
— Батька чистят, дай послухать!
Котька становится поудобней, упирается руками в стену.
— Чтоб все потом рассказал!
Во все глаза смотрю на отца. Стоит впереди стола. Лицом к залу, спиной к президиуму. Слышу, шпыняют его и сзади, и спереди, и с боков. Стоит, не горбится, шеи не ломает. Вот только руки бесприютные. Не знает, куда их девать. Вроде бы лишние. В драку не пустишь — не та драка. Когда был парубком, ходил на игрища, — тогда другое дело. Хватка у него железная, при машинах ведь, при металле состоит. И руки словно из металла кованные. Но куда их девать сейчас? Хотя бы картуз помял, и то легче. Картуза нет с собой, у мамы на коленях оставил. Где она? Ага, вот у стенки. Сидит на лавочке, лицо платком прикрывает. Никак, стыдится? Или по робости заслонилась?
Отец стоит открыто. Чуб свисает петушиным гребнем на бровь. Вид задиристый, пожалуй, даже дразнящий. Суд таких не любит. Ты поклонись, покайся — выйдет тебе прощение. А так кто его знает.
Но глядеть на отца мне радостно. Чему быть, того не миновать. Зато стоит-то как! Ай да батько! Будет о чем порассказать Котьке.
Вешают на Тимофея Будяка вот какие грузила: доказывают, будто он заочно с теми, кто религию разводит. На отца такое! На рабочий класс! Да еще вспомнили, что дружен с Горчичным, якшается с ним, за церкву якобы заступался. Слышу сквозь стекло его слова, тихие вначале:
— Что правда, то правда. Попервах и я горячился, потом за голову взялся, подумал: не церкву взрывать нужно. Церква что, постройка, камень. Мозги паразитам взрывать, тем, что в бога веруют! А церква — она пригодилась бы для другого. — Перевел дух, встряхнул руками: — А теперь что, лучше стало? Дидька лысого! Раньше все на виду: вот церква, вот все, что в ней. Ясно-понятно. Теперь по хатам собираются, тишком-нишком разговаривают, Советскую власть клянут почем зря. Такая, мол, сякая. Варварам мирволит, храмы разрушает, негде праведному человеку голову приклонить, не перед чем перекреститься. Це краще, я вас пытаю, краще? Дидька лысого! Так мне горько и обидно, что аж тут печет! — Стукнул себя в грудь, умолк.
Поднялся председатель комиссии, из району присланный. Видно, человек рабочий, потому что голос грубоватый, руки грубоватые и пиджак простого покрою.
— Зараз начнем балакать. — Кивнул отцу моему: — Выйди, Тимофей Вакулыч, удались, обговаривать тебя станем.
На чистке, оказывается, такой порядок. Постоял перед всеми, расспросили тебя, как полагается, сказал все, что думал, — и ступай в боковушку. Обсуждать будут без тебя. Чтобы выступающий вольнее себя держал, чтобы вылил до конца всю правду, которая за тобой водится.
Первым выскочил на помост Микиткин батько, Павло Перехват. Многие его побаиваются. За словом в карман не лезет. Оно у него всегда на языке. Затронь — влепит в самое око. Он знает всех и знает все. По слободе ведь ходит, в каждую хату заглядывает. Всех насквозь видит. Кому кто письма пишет, кто от кого ответы получает. Лучше обойти листоношу, а то греха не оберешься.