Сколько раз он переходил этот мостик! И в снег, и в дождь, и в тепло, и в холод. Было как-то весной: на середине мостика его перегнала высокая беленькая девочка из старшего класса — ее звали Леля, фамилию он не запомнил, — она бежала под весенним дождем, размахивая портфельчиком из красной кожи. То ли она поскользнулась, то ли задела своим портфельчиком за перила, но случилось так, что портфельчик перелетел через перила и шлепнулся на разъеденный солнцем и размытый дождями лед пруда.
Павлик Колосов тут же сбросил тужурку, перешитую из отцовского пальто, перемахнул через перила моста и по деревянным скользким бревнам устоев спустился на лед. Лед крошился под ногами, по нему надо было ползти. Павлик вымок, покрылся грязью и царапинами, но красный портфельчик был возвращен Леле. Леля смотрела на героя сияющими глазами. Они у нее были зеленые и немножко желтые, будто у кошки.
Павел Петрович отвернулся от слепящих лучей автомобиля. Автомобиль остановился возле подъезда с кариатидами. Хлопнула дверца, и когда автомобиль отъехал, кто-то оттуда, с панели, спросил:
— Товарищ Колосов? Вы что там?
Павел Петрович не знал, кто это перед ним. Он еще не встречался в институте с Белогрудовым, но понял, что это один из гостей Шуваловой.
— Да вот забыл номер квартиры, — на скорую руку придумал он, чтобы объяснить свое стояние против окон Шуваловой. — Не то три, не то пять.
— Пять. Пойдемте, а то нам попадет за опоздание. Серафима Антоновна — женщина крутая. Некоторые из нашего брата выдумали самоласкательную формулу: дескать, лучше один день быть петухом, чем всю жизнь курицей. Но такая курица, как наша уважаемая товарищ Шувалова, стоит доброго десятка самых великолепных петухов, индюков, павлинов и иных разнообразных птичьих красавцев. Видите, как ее ценят у нас в городе! В каком курятничке горсовет выделил ей квартирку! Князья да графья так, бывало, квартировали. — Белогрудов говорил это уже на лестнице отделанного мрамором просторного вестибюля.
— Все есть у Серафимы Антоновны, всего вдосталь, — продолжал он. — При этом изобилии духовного и материального ей бы мужа поумнее. Мы все скорбим за нее. Диспенсироваться бы ей от товарища Уральского.
— Извините, я не знаю, что такое диспенсироваться, — сказал Павел Петрович.
— Это с латинского. Диспенсация — освобождение от грехов, так называемое отпущение. Вот бы ей и отпустить от себя грех военного времени. — Он нажал кнопку звонка.
Дверь отворил тот, о ком только что говорили, — Борис Владимирович. В новом костюме из темной материи в белую полосочку, побритый, подстриженный, он выглядел еще свежее и бодрее, чем обычно.
— Прошу, прошу! — говорил он приветливо, принимая из рук гостей шапки и пальто.
Из глубины широкого коридора в переднюю вышла Серафима Антоновна. Перед Павлом Петровичем была не доктор технических наук товарищ Шувалова, а дама из свиты королевы средних веков. В высокой прическе, поднятой сзади узорчатым черепаховым гребнем, у нее сверкали камни, будто капли росы в утреннем солнце. Длинное синее платье переливалось и вспыхивало голубым пламенем.
Серафима Антоновна подала руку так, будто несла ее к его губам.
— Здравствуйте, здравствуйте, — говорила она, долго держа свою руку в руке Павла Петровича. — Рада вас видеть. Прошу за мной, все наше маленькое общество уже в сборе. — Она взяла под руки Павла Петровича и Белогрудова и ввела их в просторную гостиную, обставленную мягкой мебелью в голубой обивке.
— Мои друзья! Надеюсь, они будут и вашими друзьями. — Серафима Антоновна представляла Павлу Петровичу одного за другим собравшихся у нее гостей. — Румянцев, Григорий Ильич… Липатов, Олег Николаевич… Красносельцев, Кирилл Федорович…
Павел Петрович пожимал руки — жесткие, мягкие, энергичные, вялые, холодные, горячие, сухие, липкие от пота — и запоминал их, эти руки, а не фамилии, не имена и отчества, которые в большинстве были ему неизвестны. Было несколько удивительно и странно, почему тут собрались все мужчины и среди них только одна женщина, имя которой Серафима Антоновна не назвала, поэтому та сама сказала: «Румянцева, Людмила Васильевна». Ей было лет тридцать, она была полная, среднего роста, с веселыми карими глазами.
— А с Александром Львовичем вы уже знакомы. — Серафима Антоновна повернулась к Белогрудову. — Теперь, чтобы не терять времени, пойдемте сразу к столу. — Она распахнула дверь в следующую комнату, где стоял длинный стол, покрытый сияющей белой скатертью, на которой в хрусталях и фарфорах цвели пестрые клумбы различных яств.
Павел Петрович был посажен между самой Серафимой Антоновной и громадным, как памятник, Красносельцевым. Красносельцев сидел прямо и, не торопясь, методично отправлял в рот куски, старательно их прожевывал и запивал смирновской водой. Поворачиваясь к Павлу Петровичу, он неизменно улыбался, то есть оскаливал крупные зубы, глаза же его были скрыты за очками без оправы. Вид он имел при этом такой, будто говорил покровительственно: «Не теряйтесь, молодой человек, все идет хорошо». Работая ножом и вилкой, он тыкал в стороны тяжелыми локтями.
Павлу Петровичу было возле него тесно, душно, неудобно. Павел Петрович стремился подальше отодвинуться от соседа справа, то есть от Красносельцева, и, естественно, таким образом придвигался ближе к соседу слева, то есть к Серафиме Антоновне.
Серафима Антоновна была, что называется, в ударе. Она красовалась, она острила, она провозглашала тосты, она была душой стола.
Всем было весело, все смеялись, но Павел Петрович чувствовал себя очень неловко. Если бы он знал, что дело обернется этакой застолицей, он, конечно, не согласился бы пойти к Серафиме Антоновне. Он думал, будет иначе. Да и сама Серафима Антоновна говорила, что соберется несколько ее друзей — сотрудников института, можно будет посидеть за чашкой чаю, познакомиться не в казенной служебной обстановке и откровенно поговорить о перспективах.
А тут ему наливают коньяку в громадную рюмку, кричат: «Пей до дна», рассказывают чепуху.
Павел Петрович думал об Оле. Оля сегодня просила его: «Может быть, ты не пойдешь, папочка? Может быть, мы с тобой погуляем? Не ходи, папочка». Он готов был встать из-за стола и немедленно уйти из дома Серафимы Антоновны. Он не следил за разговорами. Внезапно его заставил прислушаться голос Красносельцева. Красносельцев говорил ровно, плавно и округло.
— Это вражеская концепция. Подчинить науку исключительно интересам производства — значит ее уничтожить. Наука тем и велика, что может существовать сама по себе. Пусть мне, пожалуйста, не говорят, что я устарел с этим утверждением. К этому мы вернемся, еще придется вспоминать великих теоретиков. Не производство диктует науке, а наука диктует производству. И когда мне все время твердят, что я оторвался от производства, от жизни, что я не знаю жизни, не учусь у нее, меня это злит! Знать свою науку, — это и есть знать жизнь.
— Искусство для искусства, наука для науки! — сказал с усмешкой Белогрудов. — Действительно, вы устарели, Кирилл Федорович. Старая песня!
— Это не песня, — спокойно возразил Красносельцев, — это требование жизни, той жизни, о которой вы так печетесь. Жизнь нуждается в мастерах своего дела, а можно ли стать настоящим мастером, если будешь разбрасываться и на то и на другое?
— Великие теоретики — я имею в виду истинно великих, — они всегда были и великими инженерами, — сказал Белогрудов. — Леонардо да Винчи, Архимед, Галилей… Они «разбрасывались» и на науку, и на производство, и на практику. Все зависит от вместительности мозга.
— Я бы просил хозяйку, — не меняя тона, заговорил Красносельцев, — оградить своих гостей от извозчичьего остроумия.
— Товарищи, товарищи! — воскликнула Серафима Антоновна. — Что же это такое? Александр Львович! Кирилл Федорович! Я в отчаянии.
Павел Петрович заметил, что молодая жена Румянцева, Людмила Васильевна, перешла из-за стола на диван и сидит там, обмахиваясь пестрым веером. Он тоже за спинами спорящих скользнул к дивану.
— Правда, здесь прохладней? — сказала приветливо Людмила Васильевна. — Я так не люблю эти вечные споры, так не люблю ходить в пьяные компании, но у Гриши, прямо на мою беду, принцип: без меня никуда. Видите, здесь, кроме хозяйки, из женщин — одна я. Это уж Серафимы Антоновны принцип. Она женщин не любит. Своим принципом она поступилась только ради Гришиного принципа, иначе бы Гриша не пришел.
— Скажите, — спросил Павел Петрович, внимательно выслушав это, — а кто такой Красносельцев?
— Ваш сотрудник, — засмеялась Людмила Васильевна. — Как же вы не знаете свои кадры, товарищ директор? Он заведует металлографической лабораторией. Не знаю, как за пределами института, но в институте он знаменитый.
Павел Петрович с досадой припомнил, что только сегодня разговаривал со своим заместителем о Красносельцеве; говорили о том, что Красносельцев израсходовал на свои темы средств в прошлом году в полтора раза больше, чем планировалось; сделал это он за счет других тем, — а отчета нет и по сей день.