Виталий спрятал этот журнал. Даже Искре не сказал о нем, стыдился. Особенно было обидно то, что он не нашел имени художника под рисунком. Значит, сел кто–то да по заказу редакции, для заработка, за полдня или за день, и сочинил то же самое, над чем он, Виталий, бился несколько месяцев.
В другой раз жарким полднем московского лета шел он по одному из арбатских переулков. В окне ветхого, домишка, забравшись с ногами на подоконник, сидела девушка в легком платьице и читала книгу. Девушка была славненькая, миленькая. Виталий сначала так и поступил: умилился при виде ее. Потом представил себе: а как будет выглядеть это чтение на окне, если смотреть на девушку из комнаты, против яркого полуденного света, против солнца? Придя домой, попробовал посадить так Искру. Получалось интересно: богатые светотени, яркие пятна, прямо как у импрессионистов. Записал, пригласил молоденькую натурщицу, стал работать. На полотне тоже вышло броско и ярко.
Но когда картину поместили в выставочном зале, возле нее происходило что–то такое, чего долго не мог понять Виталий. Девушки, подойдя к картине и взглянув на нее, хихикали и быстро шли дальше; парни толкали друг друга локтями, подмигивали, улыбались. Старушки пожимали плечами, старички говорили: «Однако!» Понял Виталий, в чем дело, лишь когда услышал в толпе прямые слова. «Тут не картину смотришь, — говорил пожилой мужчина жене, — а под платье этой девице норовишь заглянуть, так ухитрился посадить ее автор и в такое газовое платьице одел». — «Это один ты так смотришь. От испорченности», — возразила жена. «Ну, понаблюдай, понаблюдай за народом», — сказал он.
Понаблюдал и Виталий. Да, чертов критик был прав: заглядывали под платье. Расстроился, но ненадолго, потому что картина пошла в ход, ее воспроизводили в иллюстрированных журналах, в газетах, выпускали с нею почтовые открытки. На этот раз его уже не огорчило, когда снова кто–то прислал рисунок из старого дореволюционного журнала, и снова очень похожий на картину Виталия. Даже название было такое же: «Полдень».
Не огорчился, но все–таки задумался: почему так получается, почему он повторяет зады? Может быть, потому, что не умеет увидеть новое; может быть, потому, что старое видится и воспринимается легче, оно привычнее. И те, кто в старых журналах работал, и мы — все по одним книгам учились в школах и в институтах, на одних классических моделях и образцах воспитывались, в тесном, постоянном, однообразном кругу вращались и вращаемся.
Он попробовал выезжать на натуру, в Подмосковье. Множилось число перенесенных на картон или на холст тихих речек, старых сосен и опаленных молниями дубов, зыбких мостиков, ржаных нив… «Тускло, тускло, — нервничал Виталий. — Натуралистично».
К ужасу Искры, он с полгода писал женское тело, искал в нем что–то такое, что было бы новым, чего до него никто еще не увидел, что было бы его собственным, непохожим. Переменил несколько натурщиц. В конце концов получилась весьма приятная для глаз, очень тщательно и натурально выписанная крупная женщина хороших форм, которая, закинув руки за голову с разбросанными золотистыми волосами, лежала на черной медвежьей шкуре. Заходя в мастерскую Виталия, приятели подолгу ее рассматривали и острили. Искра эту голую тетку ненавидела до слез. А один старый художник иронически сказал: «Отличная получилась заготовочка, ее куда угодно можно приспособить. Можно объявить Данаей, которая ждет Юпитера. Только надо переложить даму со шкуры на что–нибудь более благородное и в драпировочку, которая позади, пурпурцу подбросить. Можно счесть эту штуку и Венерой на отдыхе. Дать горизонт и холмы олимпийского пейзажа. Молодец, Козаков, молодец!»
Началась полоса новых метаний. Виталий кинулся в поиски пятна, света, солнца. Получалось эффектно. Криво, косо, но ярко. Критики даже стали похваливать его за смелость. Но зрители на выставках проходили мимо его картин довольно равнодушно. Только какие–то тощие плоские девицы застаивались, говоря: «А знаете, тут что–то есть. Он не лишен…»
Но хвалили его все–таки несравнимо меньше, чем ругали. Ругали Виталия за многое: за отсутствие подлинной жизни в его работах, за схематизм сюжетов, за то, что он не нес зрителю никакой идеи.
Он не мог согласиться с этими нападками. По его мнению, было нелепо и глупо везде и во всем искать идеи и утверждать, что пейзаж — какой–нибудь лес или поле, если художник не поместил среди него парочку мачт высоковольтной передачи, — непременно безыдеен. Виталий озлобился против таких утверждений и требований. Он искал общества художников, которые также не соглашались с тем, что в каждой работе непременно должна быть идея. Один из его молодых знакомых, подвыпив, орал в мастерской у Виталия: «А я хочу писать голых баб, как поступил Витька Козаков! Их плечи, их колени. Я хочу видеть тело во всех его возможностях. Кто мне может помешать в этом?» — «Что ж, — сказал тот старик, который иронизировал над «Голой» Виталия. — Пишите. Никто мешать вам не будет, как никто не мешал, скажем, Рубенсу. Только, пожалуйста, если будете это делать, то делайте лучше Рубенса. Не умножайте число подражательных картинок. А если не можете сделать лучше, ищите свое, собственное, новое, чего Рубенс не мог, а вы вот можете. Возможности человеческого тела, говорите? Пожалуйста, посмотрите, что тут сделал Роден, и добавьте свое. Но свое, свое, непременно свое! Например, венгр Штробль явно же соприкасается где–то с Роденом. Но он в эту удивительную лепку человеческого тела внес дух другого времени, чем время Родена, дух новых социальных явлений, новых идей». — «А, опять эти идеи!..»
Выезд с Искрой из Москвы оказался для Виталия очень плодотворным. Никак не ожидал он. этого, никак. Пишется яростно, весело и много. Не говоря о том, что пейзаж пошел на полотно совсем иной, чем тот, примелькавшийся из московских окон, но ведь и на портрет потянуло, чего не было прежде.
На другой день после встречи у подъезда с Дмитрием Ершовым Виталий вспоминал его лицо. Не очень разглядел Дмитрия в полумраке, но и то, что увидел, оставило впечатление. «Ну, должно быть, и характерец у человека!» Он спросил Искру, нельзя ли все–таки пригласить этого ее знакомого к ним домой. Искра отказалась наотрез: «Он такой злой и упрямый, еще поссоритесь. Нет, не хочу и не буду приглашать». Но Виталий уже ощущал тот художнический зуд, который всегда возникал перед интересной работой. Его тянуло к Дмитрию Ершову. Он пошел на завод, получил пропуск и отправился в цех блюминга.
Сначала он долго смотрел со стороны на то, как работает блюминг — огромнейшее сооружение из неправдоподобно громоздких частей и деталей. Он видел, как из квадратных ям — нагревательных печей или колодцев, прикрытых крышками, — подъемный кран извлекал раскаленные стальные слитки, как укладывал их на вагонетку, действующую автоматически, как вагонетка везла слиток по рельсам к рольгангам, опрокидывала его на рольганги и возвращалась за следующим слитком, а первый тем временем отправлялся по рольгангам под валки блюминга, плющился под ними, изменяя форму, вытягивался в длину, превращался в балку — легко, послушно, будто был он из воска и его мяли крепкие, жесткие пальцы.
Потом поднялся по лестницам в кабину, где, сидя во вращающемся кресле, нажимая перед собой на пульте управления рычажки и кнопки, работал Дмитрий Ершов старший оператор стана.
Старший оператор работал точно, спокойно и легко, будто органист за своей клавиатурой. Валки блюминга были перед ним внизу, за широкими и толстыми стеклами просторной кабины. Каждое движение руки Дмитрия отражалось на валках.
На валках происходило нечто подобное тому, как если бы человек с ладони на ладонь перебрасывал извлеченную из костра картофелину. Слиток кантовался, становился то на одно ребро, то на другое, перекидывался от одной линии валков к другой, уходил под валки, будто его туда всасывала невидимая сила, стремительно возвращался, все меняя и меняя свои формы и очертания, как того хотел Дмитрий Ершов.
— Сколько эта горячая штука весит? — спросил Виталий.
— Семь тонн, — ответил Дмитрий. — Четыреста двадцать пудов. Хотим довести до шестисот.
Дмитрий не узнал Виталия, увиденного однажды мельком, подумал, что он корреспондент газеты, поэтому и говорил о цифрах, об экономическом эффекте, какой может получиться, если перейти на более тяжелые слитки.
Виталий всматривался и вслушивался. В ритме движений Дмитрия — легких и точных — он начинал улавливать музыку его красивого труда. Особенно впечатляло первое прикосновение слитка к валкам — поток искр, как брызги, как струи, веером летел в стекла кабины, бил в них сильно и трескуче.
Зрительные впечатления дополнялись тем, что рассказывал Дмитрий. Без его рассказа было бы, может быть, так, что человек показался бы Виталию повелителем машины, сильным, умелым, но только повелителем и только этой машины. Слушая Дмитрия, Виталий начинал ощущать, что человек повелевал машиной не во имя простой власти над нею, это было сопутствующее. Нет, он катал огненные слитки во имя чего–то иного, лежащего за пределами цеха, там, в народе, среди народа. Он строил новую жизнь, строил осмысленно, упрямо, устремленно.